Воспоминания. Т.1. Князь Николай Жевахов

Сентябрь 1915 – Март 1917.

Оглавление:

От издателя. 1

Предисловие. 3

Глава I Только Матерь Божия спасет Россию.. 5

Глава II Гофмейстерина Е. А. Нарышкина. 10

Глава III Граф Я.Н. Ростовцов. 13

Глава Iv Свидание с Обер-Прокурором Св. Синода А.Н. Волжиным. Прощальная беседа с протоиереем А.И. Маляревским. Отъезд из Петрограда. 17

Глава v Белгород и Харьков. Встреча и проводы Песчанской Иконы Божией Матери. 21

Глава vI По пути в Ставку. Беседа со священником Александром Яковлевым.. 23

Глава vII Прибытие в Могилев. 26

Глава vIII В офицерском собрании. 30

Глава IX Протопресвитер Г.И. Шавельский. 34

Глава Х Тезоименитство Наследника Цесаревича. 36

Глава XI Архиепископ Константин. 38

Глава XII Высочайший завтрак. 40

Глава XIII Беседа с Государем Императором.. 42

Глава XIv Возвращение в Петроград. 45

Глава Xv Доклад графу Я.Н.Ростовцову. 46

Глава XvI В Государственной Канцелярии. 47

Глава XvII Думы.. 50

Глава XvIII Аудиенция у Ея Величества. 53

Глава XIX Правда. 62

Глава XX У сестры.. 64

Глава XXI Свидание с А.Н.Волжиным.. 65

Глава XXII Отъезд в Ставку. 71

Глава XXIII Накануне. 73

Глава XXIv Высокопреосвященный Питирим, Митрополит С.-Петербургский и Ладожский. 74

Глава XXv Назначение Н.Ч.Заиончковского. 87

Глава XXvI Старые песни на новый лад. 89

Глава XXvII Высочайшая аудиенция. 91

Глава XXvIII Свечной съезд. Визит А.Н.Волжина. Государственный Секретарь С.Е.Крыжановский   93

Глава XXIX Разрыв с А.Н.Волжиным.. 97

Глава XXX Оптина пустынь. Старец Анатолий. 100

Глава XXXI Беседа со Старцем Анатолием.. 102

Глава XXXII Отставка А.Н.Волжина. Новый Обер-Прокурор Св.Синода Н.П.Раев. Высочайший указ о моем назначении Товарищем Обер-Прокурора. 104

Глава XXXIII Выводы.. 105

Глава XXXIv Высочайшая аудиенция. Отъезд в Белгород. Курский архиепископ Тихон. Губернатор А.П.Багговут. Посещение церковно-приходской школы.. 107

Глава XXXv Белгород. У раки Святителя Иоасафа. Преосвященный Никодим, епископ Белгородский   109

Глава XXXvI Приезд в Харьков. Архиепископ Антоний и его викарий, епископ Старобельский Феодор. Начальница Харьковского женского епархиального училища Е.Н.Гейцыг. 113

Глава XXXvII Печать о моем назначении. 115

Глава XXXvIII Вступление в должность и первые впечатления. 116

Глава XXXIX Игуменья Маргарита (Мария Михайловна Гунаронуло). 118

Глава XL Политическое настроение России. Церковно-государственная деятельность митрополита Питирима  120

Глава XLI Речь в покоях С.-Петербургского митрополита при вручении высокопреосвященным Питиримом Феодоровской Иконы Божией Матери. 125

Глава XLII Посещение Синодального лазарета имени Наследника Цесаревича и речь к раненным воинам 5 октября 1916 года, в день тезоименитства Его Императорского Высочества. 126

Глава XLIII Междуведомственная комиссия по выработке устава о пенсиях духовенству. 128

Глава XLIv Комиссия по расследованию злоупотреблений при покупке воска за границей. 129

Глава XLv Лояльность Синодальных чиновников. 131

Глава XLvI Думы о прошлом. Роковая эпоха. Депутация бывших сослуживцев по государственной канцелярии   132

Глава XLvII Речь члена Государственной Думы Н.Н.Милюкова 1-го ноября 1916 г. 135

Глава XLvIII Член Государственной Думы В.П.Шеин. 137

Глава IL Речь члена Государственной Думы В.Н.Львова 29 ноября 1916 г. Свидание с А.Н.Волжиным   140

Глава L Беседа с Председателем Совета Министров А.Ф.Треповым.. 143

Глава LI Аудиенция у Ея Величества. 144

Глава LII Министр внутренних дел А.Д.Протопопов. 145

Глава LIII Речь к бывшим сослуживцам по Государственной Канцелярии. 147

Глава LIv Распутин и Добровольский. 150

Глава Lv День Св.Иоасафа, 10 декабря 1916 г. Вызов в Царское Село к Ея Императорскому Величеству  153

Глава LvI Русское богоискательство. 154

Глава LvII Религиозная атмосфера Петербурга. Предшественники Распутина – архимандрит Михаил, священник Григорий Петров и косноязычный Митя. 158

Глава LvIII Природа русской души. Русские проблемы духа. 160

Глава LIX Юродство во Христе. Его содержание и психология. 164

Глава LX Появление Распутина. Старчество и его природа. 167

Глава LXI Первые шаги Распутина. 169

Глава LXII У барона Рауш-фон-Траубенберг. 174

Глава LXIII Аудиенция Государя Императора, данная Распутину, и впечатление, произведенное им на Царя  178

Глава LXIv Родители Государыни Императрицы Александры Феодоровны.. 181

Глава LXv Прибытие Государыни Императрицы Александры Феодоровны в Россию и ее первые впечатления  188

Глава LXvI Духовный облик Императрицы Александры Феодоровны. А.А. Вырубова. Знакомство Ея Величества с Распутиным.. 190

Глава LXvII Дурная слава Распутина и ее последствия. 193

Глава LXvIII «Разоблачения» и отношение к ним Государя и Императрицы.. 196

Глава LXIX Борьба с «Царизмом» и ее приемы.. 200

Глава LXX Убийство Распутина. 202

Глава LXXI Аудиенция у Ея Величества. Поездка в Новгород. 206

Глава LXXII 1917 год. Доклад Ея Величеству о поездке в Новгород. Высочайший рескрипт на имя начальницы Харьковского Женского Епархиального Училища Е.Н.Гейцыг. 209

Глава LXXIII Отъезд на Кавказ. Туапсинская Иверско-Алексеевская Женская Община. 210

Глава LXXIv Евгения Николаевна Гейцыг. 213

Глава LXXv Прибытие в Ростов. Депутация галичан. Проф. П.Верховский. «Самый плохой ученик»   219

Глава LXXvI Прибытие в Туапсе. Главноначальствующий Сорокин. Монахиня Мариам. Священник Краснов. Старец Софроний. 221

Глава LXXvII Иверско-Алексеевская община. Дознание. 224

Глава LXXvIII Новороссийск. Екатеринодар и Ставрополь. 227

Глава LXXIX Таганрог. Легенда о старце Феодоре Кузмиче. 230

Глава LXXX Возвращение в Петербург и первые впечатления. 231

Глава LXXXI Первые шаги революции. 233

Глава LXXXII Памятное заседание Св.Синода, 26 февраля 1917 года. 235

Глава LXXXIII Облавы.. 236

Глава LXXXIv Торжество хама. 238

Глава LXXXv Мой арест. 239

Глава LXXXvI Первый день заключения. 241

Глава LXXXvII Наблюдения и заметки. 244

Глава LXXXvIII Отречение Государя. 246

Глава LXXXIX Страшная ночь. 248

Глава XC Беседа с солдатом.. 251

Глава XCI Воскрешение мальчика. 256

Глава XCII Освобождение. 260

Глава XCIII Сестра. 263

Глава XCIv Солдат и его племянник. 265

Заключение. 269

I. Безверие. 269

II. Результаты.. 273

III. Суд Божий 

 

От издателя

     Многие русские эмигранты пишут свои воспоминания; многие, с различных точек зрения, стремятся подвести итоги пережитым годам испытаний, выпавших на русскую долю.
     Когда такие записки, воспоминания или заметки обрисовывают события искренно, правдиво и добросовестно, когда они написаны вне предвзятых мыслей, пристрастных предубеждений и тенденциозной партийности, – они всегда интересны и представляют собой более или менее ценный и содержательный вклад в том материале, которым впоследствии будут пользоваться историки, изучая, в объективном отдалении от наших переживаний, современную нам эпоху. Кроме того, все эти мысли и мнения, увековеченные печатным словом, полезны и для современников, помогая им разбираться в весьма сложных явлениях нашего лихолетия и приходить к обобщающим выводам.
     Еще больше интереса приобретает подобная литература в тех случаях, когда автором ее является кто-либо из людей, выдвинутых на верхи жизни государственной или общественной, влиявший, или по крайней мере пытавшийся влиять, на очередные повороты колеса Истории.
     Среди такого рода “воспоминаний” совершенно исключительное место должна занять книга князя Николая Давидовича Жевахова, по глубокому своему содержанию, по вложенной мысли, по легкому, интересному и талантливому изложению, по чарующей искренности, которой от нее веет. Я почел для себя особою честью издать эту книгу, и ее появление в печати доставляет мне высокое нравственное удовлетворение.
     Думаю, что, ознакомившись с трудом князя, такое же удовлетворение получит каждый чуткий, вдумчивый и честный русский человек, исповедующий монархические убеждения, преследующий национальные идеалы, христиански думающий и чувствующий…
     Много есть причин, почему так должно быть: многие характерные штрихи, которыми отмечены “Воспоминания” князя, обеспечивают успех книги среди русских читателей.
     Я не буду говорить о себе, ибо я могу быть пристрастен: очень уж я очарован книгой; очень уж полно мое чувство солидарности с каждой мыслью, с каждым замечанием, с каждым выводом князя. Но, рассуждая совершенно объективно, вне личных впечатлений, достоинства книги сами за себя говорят и, разумеется, в “рекламе” (да простится мне это пошлое слово) не нуждаются.
     Я, однако, останавливаюсь на них, но конечно не для рекламы, а для запечатления того большого значения, какое будет иметь книга в русской жизни, как только эта жизнь вновь вступит в здоровое русло христианской и национальной эволюции.
     Все мы числимся Христианами, по нашим актам крещения и паспортам, но только некоторая часть из нас составляет меньшинство Христиан верующих и способных воспринимать религиозные настроения; еще меньше тех, кто мистически чувствует; еще гораздо меньше таких, которые во всем существе своем мистически проникнуты религиозными верованиями и идеалами; наконец, совсем мало тех одухотворенных людей, которые никогда не расстаются со своим ярко зажженным факелом Веры, освещая им свой жизненный путь, и от видимой всеми “реальности” жизни не отделяют той, для большинства невидимой, но всегда действенной и видимой для избранных, реальности, которая составляет духовную область жизни, основной и всеобъемлющий ее смысл.
     К этому последнему меньшинству принадлежит князь Жевахов. И среди этого-то меньшинства, мало известного широким светским кругам русского общества, отодвинувшегося от шума мирской суеты, мудрая и чуткая духом и сердцем наша Государыня Императрица Александра Федоровна сумела найти и избрать, и посоветовать помощника Государю для важнейшего отдела государственного управления, для Управления Церковного…
     Как я уже упомянул, “Воспоминания” князя написаны чрезвычайно откровенно и искренно: в каждом слове чувствуется, что оно исходит из души ясной и светлой, и что автор говорит с читателем “как на духу”, раскрывая весь свой богатый запас знаний, мыслей и чувств. Нету фальши, нету притворства, нет пристрастного желания выставить себя другим, чем есть на самом деле. И потому читатель, прочитавши книгу, знает автора и, как мне думается, не может не относиться к нему сочувственно.
     Узнавши автора, читатель неминуемо приходит к заключению, что для возглавления управления Православною Церковью трудно было сделать лучший выбор, как не остановившись на этом right man in the right place.
     И лишний раз русский читатель поймет и оценит, увы, – запоздалым сожалением или укором совести, как проникновенно, как участливо и добросовестно наши Государь и Государыня относились к трудному, ответственному, великому делу, Божией Волей предназначенному Божиему Помазаннику, Которого, в годы благостного Его Правления, Россия не доросла оценить, Которым позорно мало дорожила и Которого малодушно не сумела оберечь.
     Такой помощник Государя, каким, в своих воспоминаниях, обрисовывается князь Жевахов, есть для России желанный тип государственного человека: свято чтущий долг Присяги, всей душой любящий своего Царя, Ему самоотверженно преданный, знающий до основания дело ему порученное, выросший и воспитанный в национальной связи со своим народом, хорошо его изучивший, понимающий его нужды и знающий его быт; поверх всех этих качеств – глубоко верующий сын Православной Церкви,
     Если бы у Царя было побольше таких верных и достойных слуг, никакая революция не удалась бы в России…
     Переходя к разбору книги, не в меру нетерпеливый и поверхностный читатель, может быть, упрекнет автора за некоторые подробности, кажущиеся по первому впечатлению имеющими слишком личный и субъективный характер. Вообще говоря, субъективность есть неотъемлемое право каждого автора мемуаров; однако в данном случае упрек был бы несправедлив и по другой причине. Дело в том, что, если тот же читатель глубже вникнет в смысл всего прочитанного, то он поймет, что введенные подробности необходимы для цельности получаемого впечатления.
     Что же касается живого, талантливого изложения книги, читаемой на каждой странице с неослабевающим интересом, то в этом отношении – думается мне – самый строгий критик останется удовлетворенным.
     Искренне и правдиво пишет князь о всем, что видел, чему сам был свидетелем. Читая эти личные переживания, читатель составляет себе очень ясное представление о всем проклятом времени подготовки и развития дьявольского заговора против России и ее Святого Царя. Мне кажется, что книга не только не страдает оттого, что, описывая события, автор ограничивается только тем, чего был лично участником или свидетелем, но даже – выигрывает в живости и яркости повествования и достоверности приводимых фактов.
     В одном письме своем ко мне, автор сам следующим образом высказывается по этому поводу:
     “Всех нас, имевших счастье соприкасаться с Двором, считали, что мы всех знаем, знаем чуть ли не закулисные тайны каждого имени, всплывавшего на поверхность жизни. Поэтому я не удивился, когда меня спросили, почему я так мало написал о С.П. Белецком и ничего не написал о других нашумевших именах? Да потому, что я сидел в своей скорлупе и ничего не знал. С Белецким я встретился мельком, во Дворце, о чем написал, и дальнейших сношений с ним не имел.
     О Симановиче, Манасевиче, Батюшине и других знал только из газет, но никого из них, равно как знаменитого Князя М.М. Андроникова, даже никогда и не видел.
     “Я ничего не утаивал и ничего не скрывал, а писал лишь о людях, с коими соприкасался. Нужно иметь в виду, что я не позволил себе дать место в моих записках ни одному сведению, мне точно неизвестному; я описывал только факты”…
     Мне пока удалось издать только первый том “Воспоминаний” князя Николая Давидовича, обнимающий период с 1915-го по 1917-й годы. Но у автора готовы и второй, и третий тома, составляющие продолжение этих воспоминаний с 1917-го по 1923-й годы. Эти последующие части, пожалуй, еще интереснее, чем начало. От отзывчивости читателей зависит, чтоб они скорее появились в печати: ибо – увы! – наши беженские средства очень стеснены, а дороговизна бумаги и прочих расходов по типографии – с каждым днем увеличивается, уже и теперь достигая прямо-таки астрономических цифр. Поэтому, для издания следующих томов, мы находимся в зависимости от степени скорости распродажи первого тома. Чем скорее раскупится первый том, тем скорее появится второй, от успеха которого, в свою очередь, будет зависеть появление третьего тома.
     Новых книг за последнее время скопляется на книжном рынке сравнительно много. Но такие книги, как Жевахова, всегда и были, и останутся редкими. Было бы обидно и досадно, если бы русские читающие круги их не оценили по достоинству и не оказали им заслуженного внимания.
     Будем надеяться, что русское сердце русского читателя откликнется интересом и сочувствием к этой вдохновенной книге и поддержит желание автора послужить спасительному, святому делу просвещения тех, которые часто плохо поступали только потому, что не знали, а еще чаще потому, что были введены в обман.
     Автор написал свои книги не в погоне за литературной славой или за денежной наживой. Он писал для того, чтобы вплести венок верноподданнической любви в неувядаемую, лучезарную славу, которой осенены Державные Имена наших благостных, мужественных, самоотверженных и многострадальных Государя и Государыни, являющих высший образец Христианской одухотворенности и Монаршего Величия.
     Этой основной мыслью автора благоговейно проникнута вся книга, и это именно составляет для меня ее самое драгоценное достоинство. Поэтому, всей душой отдавшись работе по выпуску ее в свет, я в скромной, пассивной роли издателя нашел высшую степень духовной радости, ибо думается мне, что посильным содействием своим я также в некоторой мере выполнил свой верноподданнический долг.

     Мюнхен, 1-го Октября 1923 года.
     Ф. Винберг.

 

Предисловие

     В жизни каждого человека, как в зеркале, отражаются промыслительные пути Божии, и в этом может убедиться каждый, кто рассмотрит свою жизнь с этой точки зрения. Все случайное и непонятное, все то, что является часто результатом непродуманных действий и поспешных решений, все так называемые удачи и неудачи в жизни, радости и печали, все это, рассматриваемое в связи с конечными итогами жизни, являет удивительную и стройную цепь причин и следствий, свидетельствующую о Том, Кто управляет судьбами мира и человека, подчиняя их Своим непреложным законам.
     Рассматриваемая с этой точки зрения, жизнь каждого человека явилась бы поучительным свидетельством тех откровений Божьих, какие никогда не прекращались, тех неустанных забот, предупреждений, предостережений и безмерных милостей, какие постоянно изливались Господом на грешных людей и какие бы обогатили человечество новыми запасами потустороннего знания, если бы люди были более внимательны к окружающему, менее горды и не отрицали бы того, чего, по уровню своего духовного развития, не понимают.
     Беглыми штрихами я зарисовал один из эпизодов моей жизни, приведший к знакомству с Императрицей Александрой Феодоровной, память о Которой будет всегда жить в моем сердце, полном глубочайшего преклонения перед высотой и чистотой Ее духовного облика.
     Еще задолго до своего личного знакомства с Ее Величеством, я знал от близких ко Двору лиц природу той атмосферы, какая окружала Двор, знал содержание духовной жизни Царя и Царицы, Их преимущественные влечения и интересы. Но знал я также и то, что среди близко стоявших к Царской Семье лиц не было почти никого, кто бы понимал природу духовного облика Их Величеств и давал бы ей верную оценку. Густая толпа чуждых мне по убеждениям лиц, плотным кольцом окружавшая Двор, заслонявшая от народа Царя и Царицу, ревниво оберегала свои привилегии царедворцев и никого не подпускала к Царю. При этих условиях, у меня не могло быть даже мысли о личном знакомстве с Их Величествами, и таковое никогда бы не состоялось, если бы Св.Иоасаф Белгородский чудесно не привел меня в 1910 году к Государю Императору, а в 1915 году к Императрице.
 
     С этого последнего события в моей жизни, полного глубокого мистического содержания, я и начну…
     Я писал свои “Воспоминания” по памяти, наскоро, между делом, и допускаю неточности в датах, некоторые отступления от выражений, взятых в кавычки, и даже незначительные мелкие ошибки, не говоря уже о пропусках, вызванных тем, что не все сохранилось в памяти… Но эти дефекты не отразились на главном, на существе приводимых фактов. Факты эти были, и оттого, что их могут не признать уста не желающих это сделать, от этого они не исчезнут ни из истории, ни из совести этих лиц.
     Останавливаясь на некоторых фактах, имевших личное значение, с некоторыми, быть может, излишними подробностями, я не желал бы, однако, чтобы меня заподозрили в намерениях, каких не было у меня… Я имел в виду не личную реабилитацию, но реабилитацию старой России, ее старого уклада жизни, основанного на старых истинах, возвещенных Господом нашим Иисусом Христом и так жестоко подмененных новыми теориями человеческого измышления: реабилитацию всего, что было уничтожено и оплевано для успеха революционных достижений. В частности, я желал показать:
     1. Высоту нравственного величия и чистоты Государя Императора и Государыни Императрицы, на которой Они стояли и которую толпа не понимала только потому, что эта высота была уже недосягаема для уровня среднего человека; желал подчеркнуть преступления одних и недомыслие других, допускавших самый факт общения Их Величеств с людьми недостойными.
     2. Я желал показать, до чего велик был дурман, проникший во все слои русского общества и охвативший даже правительство и армию, если в разрушении русской государственности принимали участие не только враги России, но и те, коим была вверена охрана России и которые стояли на страже ее интересов.
     3. Я желал показать, насколько велико было отступление русского общества от веры в Промысел Божий и до чего возгордился человек, забывший, что судьбы мира и человека находятся в руках Божиих и что нарушение установленных Богом законов влечет неизбежную гибель человека и всех его начинаний, по завету Божьему: “Мне отмщение – Аз воздам”.

     Н. Ж.
     Подворье Святителя Николая.
     9/22 Марта 1923 г.
     г. Бари.

 

Глава I
Только Матерь Божия спасет Россию

     4 сентября 1915 года, в годовщину прославления Св.Иоасафа, Чудотворца Белгородского, в Вознесенском храме состоялось обычное архиерейское богослужение, а вечером того же дня – Общее Собрание членов братства Святителя Иоасафа. Председателем братства, после генерал-адъютанта адмирала Д.С. Арсеньева, был избран генерал-от-инфантерии Л.К. Артамонов, а товарищами председателя были протоиерей А.И. Маляревский и я. Не помню, что помешало мне быть на Общем Собрании, какому суждено было не только оставить глубочайший след в моей жизни, но и сделаться поворотным пунктом одного из этапов этой жизни…
     Вечером, 5 сентября, явился ко мне протоиерей А.И. Маляревский и, выражая сожаление о моем отсутствии на вчерашнем торжестве, рассказал подробно обо всем, что случилось.
     “Кончилась обедня, – начал о. Александр, – отслужили мы молебен, с акафистом, Угоднику Божию и разошлись по домам, с тем, чтобы собраться вечером в церковном доме на Общее Собрание. Генерала не было, Вас тоже; открывать собрание пришлось мне. Прочитал я отчет за истекший год, а далее должны были следовать выборы новых членов, речи и доклады и все, что обычно полагается в этих случаях. Вышло же нечто совсем необычное… Не успел я сойти с кафедры, как заметил, что ко мне пробирается через толпу какой-то военный, бесцеремонно расталкивая публику и держа в высоко поднятой руке какую-то бумагу… Он очень нервничал и, подойдя вплотную ко мне, спросил меня:
     “Вы председатель братства Святителя Иоасафа?..”
     “Нет, – ответил я, – я товарищ председателя”.
     “Кто же председатель, кто сегодня председательствует?” – нетерпеливо и крайне взволнованно спрашивал меня военный.
     “Председательствую я”, – ответил я.
     “В таком случае разрешите мне сделать доклад братству”, – сказал военный. Я попробовал отклонить это намерение, ибо имя этого военного не значилось в числе докладчиков, я видел его в первый раз, доклада его не читал, а его внешность, возбужденное состояние духа не располагали меня к доверию, и я опасался каких-либо неожиданностей…
     Однако, военный, видя мое замешательство, мягко успокоил меня, заявив:
     “Доклад мой важности чрезвычайной, и малейшее промедление будет грозить небывалыми потрясениями для всей России”…
     Он выговорил эти слова так уверенно, с таким убеждением и настойчивостью, что, застигнутый врасплох, я только и мог сказать в ответ: “Читайте”.
     “Я до сих пор не могу очнуться от впечатления, рожденного его докладом”, – говорил протоиерей А.Маляревский.
     “Кто же этот военный, о чем он говорил?” – спросил я.
     “Это полковник О., отставной военный доктор на фронте. Я отметил наиболее существенные места доклада и могу воспроизвести его почти стенографически. Вот что сказал полковник:
     “Милостивые Государи… Я не буду заранее радоваться, ибо не знаю, кого вижу в вашем лице… Но то, что составляете собою братство имени величайшего Угодника Божия Иоасафа, дает мне надежду возбудить в вас веру в мои слова. До сих пор меня только гнали и преследовали столько же злые, сколько и темные люди; уволили со службы, заперли в дом для умалишенных, откуда я только недавно выпущен, и все только потому, что я имел дерзновение исповедовать свою веру в Бога и Его Святителя Иоасафа… Верить же – значит делать и других звать на дело… Я и зову, я умоляю… Не удивляйтесь тому, что услышите, не обвините заранее в гордости, или “прелести”. Дух Божий дышит, идеже хощет, и не нужно быть праведником, чтобы снискать милость Божию. Там, где скрывают эту милость, там больше гордости, чем там, где громко славословят Бога. В положении военного и, притом, доктора, принято ни во что не верить. Я это знаю, и мне трудно вызвать доверие к себе, и, если бы вопрос касался только меня одного, то я бы и не делал этих попыток, ибо не все ли равно мне, за кого меня считают другие люди… Но вопрос идет о всей России и, может быть, даже о судьбе всего мира, и я не могу молчать, как по этой причине, так и потому, что получил от Угодника Иоасафа прямое повеление объявить людям волю Бога. Разве я могу, поэтому, останавливаться пред препятствиями, разве меня может запугать перспектива быть снова схваченным и посаженным в сумасшедший дом, разве есть что-либо, что удержало бы даже самого великого грешника от выполнения воли Божией, если он знает, что действительно Бог открыл ему Свою волю?!
     Вот я и прошу вас, обсудите мой доклад, рассмотрите его со всех сторон, а потом и решайте, точно ли мне было откровение Свыше, или только померещилось мне; в здравом ли уме я излагаю вам свой доклад, или и точно я душевнобольной человек и делюсь с вами своими галлюцинациями…
     Года за два до войны, следовательно, в 1912 году, явился мне в сновидении Святитель Иоасаф и, взяв меня за руку, вывел на высокую гору, откуда нашему взору открывалась вся Россия, залитая кровью.
     Я содрогнулся от ужаса… Не было ни одного города, ни одного села, ни одного клочка земли, не покрытого кровью… Я слышал отдаленные вопли и стоны людей, зловещий гул орудий и свист летающих пуль, зигзагами пересекающих воздух; я видел, как переполненные кровью реки выходили из берегов и грозными потоками заливали землю…
     Картина была так ужасна, что я бросился к ногам Святителя, чтобы молить Его о пощаде. Но от трепетания сердечного я только судорожно хватался за одежды Святителя и, смотря на Угодника глазами, полными ужаса, не мог выговорить ни одного слова.
     Между тем Святитель стоял неподвижно и точно всматривался в кровавые дали, а затем изрек мне:
     “Покайтесь… Этого еще нет, но скоро будет”…
     После этого дивный облик Святителя, лучезарный и светлый, стал медленно удаляться от меня и растворился в синеватой дымке горизонта.
     Я проснулся. Сон был до того грозен, а голос Святителя так явственно звучал, точно наяву, что я везде, где только мог, кричал о грядущей беде; но меня никто не слушал… Наоборот, чем громче я кричал о своем сне, тем громче надо мною смеялись, тем откровеннее называли меня сумасшедшим. Но вот подошел июль 1914 года…
     Война была объявлена… Такого ожесточения, какое наблюдалось с обеих сторон, еще не видела история… Кровь лилась потоками, заливая все большие пространства… И в этот грозный час, может быть, только я один понимал весь ужас происходящего и то, почему все это происходит и должно было произойти… Грозные слова Святителя “скоро будет” исполнились буквально и обличили неверовавших. И, однако, все, по-прежнему, были слепы и глухи. В Штабе разговаривали о политике, обсуждали военные планы, размеряли, вычисляли, соображали, точно и в самом деле война и способы ее ликвидации зависели от людей, а не от Бога. Слепые люди, темные люди!.. Знали ли они, что эти десятки тысяч загубленных молодых жизней, это море пролитой крови и слез, приносились в жертву их гордости и неверию; что никогда не поздно раскаяться, что чудо Божие никогда не опаздывает, что спасение возможно в самый момент гибели, что разбойник на Кресте был взят в рай за минуту до своей смерти, что нужно только покаяться, как сказал Св. Иоасаф?! А ожесточение с обеих сторон становилось все больше; сметались с нашего кровавого пути села и деревни, цветущие нивы; горели леса, разрушались города, не щадились святыни… Я содрогался от ужаса при встрече с таким невозмутимым равнодушием; я видел, как притуплялось чувство страха перед смертью, но и одновременно с этим чувство жалости к жертве; как люди превращались в диких зверей, жаждущих только крови… Я трепетал при встрече с таким дерзновенным неверием и попранием заповедей Божиих, и мне хотелось крикнуть обеим враждующим сторонам: “Довольно, очнитесь, вы христиане; не истребляйте друг друга в угоду ненавистникам и врагам христианства; опомнитесь, творите волю Божию, начните жить по правде, возложите на Бога упование ваше: Господь силен и без вашей помощи, без войны, помирить вас”…
     И, в изнеможении, я опускался на колени и звал на помощь Святителя Иоасафа и горячо Ему молился.
     Залпы орудий сотрясали землю; в воздухе рвались шрапнели; трещали пулеметы; огромные, никогда невиданные мною молнии разрезывали небосклон, и оглушительные раскаты грома чередовались с ужасным гулом падающих снарядов… Казалось, даже язычники должны были проникнуться страхом, при виде этой картины гнева Божьего, и сознать бессилие немощного человека… Но гордость ослепляла очи… Чем больше было неудач, тем большими становились ожесточение и упорство с обеих сторон. Создался невообразимый ад… Как ни храбрился жалкий человек, но все дрожали и трепетали от страха. Дрожала земля, на которой мы стояли, дрожал воздух, которым мы дышали, дрожали звери, беспомощно оглядываясь по сторонам, трепетали бедные птицы, растерянно кружившиеся над своими гнездами, охраняя птенцов своих. Зачем это нужно, – думал я, – зачем зазнавшийся человек так дерзко попирает законы Бога; зачем он так слеп, что не видит своих злодеяний, не вразумляется примерами прошлого…
     И история жизни всего человечества, от сотворения мира и до наших дней, точно живая, стояла предо мною и укоряла меня…
     Законы Бога вечны, и нет той силы, какая бы могла изменить их; и все бедствия людей, начиная от всемирного потопа и кончая Мессиной, Сан-Франциско и нынешней войною, рождены одной причиною и имеют одну природу – упорное противление законам Бога. Когда же одумается, опомнится гордый человек; когда, сознав свой грех, смирится и перестанет испытывать долготерпение Божие!.. И в страхе за грядущее будущее, в сознании страшной виновности пред Богом, у самого преддверия справедливой кары Божией, я дерзнул возопить к Спасителю: “Ради Матери Твоей, ради Церкви Православной, ради Святых Твоих, в земле Русской почивающих, ради Царя-Страдальца, ради невинных младенцев, не познавших греха, умилосердись, Господи, пожалей и спаси Россию и помилуй нас”…
     Близок Господь к призывающим Его. Я стоял на коленях с закрытыми глазами, и слезы текли по щекам, и я не смел поднять глаз к иконе Спасителя… Я ждал… Я знал, что Господь видит мою веру и мои страдания, и что Бог есть Любовь, и что эта Любовь не может не откликнуться на мою скорбь…
     И вера моя меня не посрамила… Я почувствовал, что в мою комнату вошел Кто-то, и она озарилась светом, и этот свет проник в мою душу… Вместо прежнего страха, вместо той тяжести душевной, какая доводит неверующих до самоубийства, когда кажется, что отрезаны все пути к выходу из положения, я почувствовал внезапно такое умиление, такое небесное состояние духа, такую радость и уверенное спокойствие, что безбоязненно открыл глаза, хотя и знал, что в комнату вошел Некто, озаривший ее Своим сиянием. Предо мною стоял Святитель Иоасаф. Лик Его был Скорбен. “Поздно, – сказал Святитель, – теперь только одна Матерь Божия может спасти Россию. Владимирский образ Царицы Небесной, которым благословила меня на иночество мать моя и который ныне пребывает над моею ракою в Белгороде, также и Песчанский образ Божией Матери, что в селе Песках, подле г.Изюма, обретенный мною в бытность мою епископом Белгородским, нужно немедленно доставить на фронт, и пока они там будут находиться, до тех пор милость Господня не оставит Россию. Матери Божией угодно пройти по линиям фронта и покрыть его Своим омофором от нападений вражеских… В иконах сих источник благодати, и тогда смилуется Господь по молитвам Матери Своей”.
     Сказав это, Святитель стал невидим, и я очнулся. Это второе видение Угодника Божия было еще явственнее первого, и я не знаю, было ли оно наяву, или во сне… Я, с удвоенною настойчивостью, принялся выполнять это прямое повеление Божие, но в результате меня уволили со службы и заперли в сумасшедший дом… Я бросался то к дворцовому коменданту, то к А.А. Вырубовой, то к митрополитам и архиереям; везде, где мог, искал приближенных Царя; но меня отовсюду гнали и ни до кого не допускали… Меня или вовсе не слушали, или, слушая, делали вид, что мне верят, тогда как на самом деле мне никто не верил, и все одинаково считали меня душевнобольным.
     Наконец, только сегодня я случайно узнал, что в Петербурге есть братство Святителя Иоасафа… Я забыл все перенесенные страдания, все передуманное и пережитое и, измученный, истерзанный, бросился к вам…
     Неужели же и вы, составляющие братство Угодника Божия, прогоните меня; неужели даже вы не поверите мне и, подобно многим другим неверам, признаете меня психически больным…
     Помните, что прошел уже целый год со времени вторичного явления Святителя Иоасафа, что я уже целый год скитаюсь по разным местам, толкаюсь к разным людям, дабы исполнить повеление Святителя, и все напрасно… А война все больше разгорается, и не видно конца; а ожесточение все увеличивается, а злоба с обеих сторон растет…
     Или и вы, может быть, думаете, что победа зависит от количества штыков и снарядов… Нет, судьбы мира и человека в руках Божиих, и будет так, как повелит Господь, а не так, как захочется людям…
     Спешите же исполнить повеление Святителя Иоасафа, пока есть еще время его исполнить… Тот, Кто дал такое повеление, Тот поможет и выполнить его… Снаряжайте же немедленно депутацию к Государю; добейтесь того, чтобы святые иконы Матери Божией были доставлены на фронт; и тогда вы отвратите гнев Божий на Россию и остановите кровопролитнейшую из войн, какие видел мир. Не подвигов и жертв требует от вас Господь, а дарует Свою милость России… Идите навстречу зову Господню; а иначе, мне страшно даже выговорить, иначе погибнет Россия, и погибните вы сами за гордость и неверие ваши”…
     “Вот какой доклад был полковника, – сказал протоиерей А.Маляревский, – нужно ли говорить о том, какое впечатление произвел доклад на присутствовавших… Дивны дела Божии… Что вы думаете, что скажете?” – спросил меня о.Александр.
     “Вы знаете, батюшка, что я думаю и что скажу Вам, – ответил я. – Я верю каждому слову полковника”…
     “Спаси Вас Господи! Я знал, что Вы так скажете… Значит, нужно спешить, нужно что-то предпринимать, не теряя времени; нужно сейчас же довести о повелении Святителя Иоасафа до сведения Государя Императора”, – сказал протоиерей А.И. Маляревский.
     “Но кто же это сделает? – спросил я, – теперь ведь “мистики” боятся как огня; кто же из окружающих Царя поверит рассказу полковника О.; кто отважится открыто исповедовать свою веру в наше время, если даже и имеет ее?..”
     “Вы”, – ответил о.Александр. Я удивленно посмотрел на о.протоиерея.
     “Наоборот, мне кажется, что Вам это легче сделать, – сказал я. Настоятельствуя в церкви принца Ольденбургского, Вы легко можете рассказать обо всем принцу, а принц доложит Государю”…
     “Нет, нет! – категорически возразил о.Александр, – сделать это придется Вам; так и смотрите на это дело, как на миссию, возлагаемую на Вас Святителем, Вашим Покровителем… Отказываться Вам нельзя… Дело это деликатное, и браться за него нужно с осторожностью… Здесь еще мало верить, а нужно суметь передать свою веру другому. Не всякий это сделает, да не всякому можно и поручить такое дело… У Вас есть придворные связи; подумайте, поищите путей, но мысли сей не оставляйте, ибо дело это Ваше”…
     Упоминание о придворных связях способно было вывести меня из равновесия, и я горячо возразил протоиерею:
     “Что Вы говорите, откуда же у меня эти придворные связи… Разве Вы не знаете, что, со времени моей первой аудиенции у Государя Императора, прошло уже четыре года; что, прощаясь со мной. Государь несколько раз сказал буквально: “Так будем же встречаться”, а затем несколько раз осведомлялся обо мне, желая меня видеть; а окружавшие Царя не допускали меня ко Двору и всякий раз говорили, что я в отъезде… Где же эти мои связи, когда, получив придворное звание, я до сих пор не имел возможности даже представиться Его Величеству; когда придворная камарилья ревниво не допускает к Царю новых лиц… У меня не только придворных, но и никаких связей никогда не было и нет. Все мои знакомства ограничиваются лишь Мариинским Дворцом, средою моих сослуживцев по Государственной Канцелярии, и вне стен этого Дворца у меня нет влиятельных знакомых… Быть придворным кавалером не значит еще иметь придворные связи; а для такого дела, как настоящее, еще мало шапочного знакомства: нужны обоюдная вера и взаимное доверие друг к другу… Нет, эта миссия не для меня; я даже не могу думать о ней”, – закончил я.
     “Как Вам будет угодно, – ответил протоиерей, – настаивать не смею, а кроме Вас никто этой миссии не выполнит, и никому другому я о ней и докладывать не посмею; иначе, чего доброго, несчастного исповедника веры снова засадят в сумасшедший дом”…
     “А Вы лично убеждены в том, что полковник не душевнобольной человек?” – спросил я протоиерея.
     “Не знаю, не знаю, – ответил о.Александр, – полковника я видел вчера в первый раз и ничего о нем не знаю”.
     “Так как же быть? я совсем теряюсь… Пришлите его, по крайней мере, ко мне, чтобы я мог лично поговорить с ним”…
     “Это невозможно: после доклада полковник скрылся, и никто не знает, где он, откуда явился и куда направился”, – ответил протоиерей.
     “Тогда уж я затруднился бы исполнить Вашу просьбу, если бы даже и имел возможность”, – ответил я.
     О.Александр встал и начал прощаться.
     “Куда же Вы спешите? – остановил я о.протоиерея, – нужно же до чего-нибудь договориться; что же делать? Я ничего не знаю и не придумаю”…
     “Как положит Вам Господь Бог на душу, так и поступите, – ответил о. Александр, – в человеческих делах нужна и помощь человеческая, а в делах Божиих такой помощи не нужно… Умолчать о доложенном я не мог, а как Вы воспримете мой доклад – не умею сказать… Воспримите так, как Господь положил Вам на душу; а какова будет воля Господня о Вас, тоже сказать не умею”…
     “Ну, да это же Ваша обычная манера, – сказал я, улыбнувшись, – прийти, набросать мне в голову разных мыслей и оставить меня одного разбираться в них… Останьтесь же на минутку, обсудим совместно, что делать… Нельзя же махнуть рукою на этот доклад; нельзя же допустить, чтобы полковник имел бы дерзновение говорить от имени Святителя Иоасафа и приписывать Святителю то, чего Угодник Божий не говорил… На людей клевещут; но чтобы клеветали на святых – этому поверить, думается мне, невозможно… Значит, одно из двух: или видение Святителя Иоасафа действительно было, или полковник душевнобольной человек и делится своими галлюцинациями… В этом нужно разобраться, прежде чем предпринимать какие-либо шаги”…
     “Не знаю, не знаю, – снова повторил о. Александр, – знаю лишь, что мое посещение и сделанный Вам доклад не были случайными; а что выйдет из этого, не знаю… Если Господь укажет Вам верный путь к Царю и поведет Вас этим путем, значит – явление Святителя Иоасафа было истинным. А если Вы такого пути не найдете, значит – и не огорчайте себя упреками, что не исполнили воли Божией… Больше ничего не могу сказать и ни советовать, ни настаивать на каких-либо решениях не берусь. Что положит Вам Господь Бог на душу, то и сделаете”, – сказал протоиерей А.Маляревский, прощаясь со мною.

 

Глава II
Гофмейстерина Е. А. Нарышкина

     Еще долго после ухода протоиерея А.И. Маляревского я оставался наедине со своими мыслями, обдумывая, что предпринять.
     Я хорошо сознавал, что с той точки зрения, какой обычно придерживается так называемый здравый смысл, казалось диким отвлекать внимание Государя Императора, занятого серьезной работой на фронте, содержанием доклада полковника О., к тому же недавно еще выпущенного из больницы для душевнобольных. Но я знал также и цену этому “здравому смыслу” и то, что он находится в непримиримой вражде с верою, отрицает то, чего не усваивает и не понимает, и по этой причине отвергает чудо, ибо не постигает его природы… И в то время как один тайный голос настойчиво требовал, чтобы я не срамился и бросил бы без внимания бредни полковника О., другой голос, наоборот, говорил мне: “верь”.
     И я поверил… Убеждение в правдивости доклада и в том, что полковник О. снискал себе, своей глубокой верой, милость Божию и удостоился дивного посещения Святителя Иоасафа, было так велико, как если бы Святитель явился лично ко мне… И в этот момент, когда, наряду с моей верою, я проникся страхом Божиим при мысли о том, как близок Господь к призывающим Его, я вдруг вспомнил о гофмейстерине Елизавете Алексеевне Нарышкиной, с которой недавно познакомился и которая благоволила ко мне, к автору книжки, посвященной памяти ее друга, усопшей княжны Марии Михайловны Дондуковой-Корсаковой… На другой же день, утром, я протелефонировал гофмейстерине и в тот же день, в три часа, был принят ею в ее квартире, в Зимнем Дворце. Рассказав в подробностях содержание доклада полковника О. и свою беседу с протоиереем А.И. Маляревским, я сказал Е.А. Нарышкиной:
     “Я не знаю, какое впечатление производит на Вас доклад полковника О.; но я этому докладу верю, ибо выдумать его было бы невозможно и бесцельно; кажется, еще никто не дошел до того, чтобы клеветать на Матерь Божию и Святых”…
     “Я тоже верю, – ответила Е.А. Нарышкина, – и очень благодарю Вас, что Вы рассказали мне об этом. Теперь, ведь, ко мне редко ездят: теперь идут больше к Распутину… Вот посмотрите книгу для записей аудиенции у Ея Величества. К Императрице идут, но через другие двери; а в книге почти нет записей”… Гофмейстерина даже не догадывалась о том, какое тяжелое впечатление произвели на меня ее слова. В устах Е.А. Нарышкиной, глубоко преданной Царской Семье и любящей Ее, эти слова, конечно, имели другое значение; однако, посмотрев на нее с грустью, я подумал: “Зачем она говорит об этом мне, чужому человеку, которого видит у себя в первый раз? Неужели она не сознает, что такими ненужными откровенностями лишь увеличивает число врагов Императрицы, что к ее словам прислушиваются, и что ее положение при Дворе не позволяет ей так говорить”…
     Но, думая так, я хорошо сознавал, до чего далека была благороднейшая Елизавета Алексеевна от тех побуждений, какими руководились враги России и династии, распространяя заведомую клевету, связанную с легендами вокруг имени Распутина… Я видел в словах гофмейстерины лишь отражение общего психоза, охватившего столицу и заставлявшего отмежевываться от Распутина из одного только малодушия, из опасения быть заподозренным в общении с ним. В это время уже всякое назначение на тот или иной пост, всякое высокое положение при Дворе приписывались влиянию Распутина, и, чем ближе к Их Величествам стояли люди, тем более они старались сбросить с себя тяготевшее над ними подозрение в близости к Распутину, тем красноречивее его осуждали. Психоз был до того велик, что о Распутине особенно громко кричали даже те люди, которые никогда его не видели, кто повторял ходячую о нем молву с единственной целью подчеркнуть свою лояльность, любовь к России и преданность династии, не догадываясь даже о том, что эти крики достигали обратных целей, что они были вызваны кучкой людей, работавших над разрушением государства и пользовавшихся именем Распутина как одним из приемов для своей преступной работы. И, смягчая впечатление от ее слов, я сказал:
     “Поверьте, Елизавета Алексеевна, что разговоры о Распутине вреднее самого Распутина. Это – частная сфера Их Величеств, и мы не вправе ее касаться. Если бы о Распутине меньше говорили, то не было бы и пищи для тех легенд, какие распространяются умышленно для того, чтобы дискредитировать престиж династии. Ничтожных людей всегда было и будет много. Сегодня они ищут у Распутина; завтра будут пресмыкаться пред другими. Но опасность вовсе не в этом, а в том, что именем Распутина пользуются для революционных целей, и что широкая публика, вместо того, чтобы замалчивать это имя и противодействовать натиску революционеров, только помогает им. Святым же Распутина никто не считает”…
     “Напрасно Вы так думаете, – живо возразила Е.А. Нарышкина, – Распутина считают святым не только Их Величества, но и многие другие. Вот, Анечка Вырубова, например. Когда, после крушения Царско-Сельского поезда, она, израненная, лежала под обломками вагона, то не вспомнила ни о Спасителе, ни о Божией Матери, а громко кричала: “Старец Григорий, помоги мне”… Также и Их Величества. Сколько раз Императрица желала познакомить меня с Распутиным, но я не только отклоняла такое знакомство, но даже ни разу его не видела. Я сказала Императрице, что стоит мне только увидеть Распутина, чтобы я сейчас же умерла, после чего Ея Величество перестала настаивать более… Когда я, в другой раз, указала Ея Величеству на соблазн, рождаемый Распутиным, и сослалась на отношение к нему иерархов Церкви, то Государыня убежденно ответила мне:
     “Официальная Церковь всегда распинала своих пророков”…
     Так же слепо верит Распутину и Государь Император. Как-то однажды Его Величество сказал мне:
     “Если бы не молитвы Григория Ефимовича, то меня бы давно убили”… “Что Вы, Ваше Величество, – не удержалась я, – грешно так говорить; за Вас молится вся Россия”.
     “Нет, нет, – все более воодушевляясь, говорила Е.А. Нарышкина, – пробовали открывать глаза на Распутина; но цели не достигли, а себе повредили”…
     “Я этому нисколько не удивляюсь, – ответил я, – ибо пробовали как раз те люди, которые не имели авторитета в духовной области… С моей точки зрения, никакой борьбы с Распутиным не нужно по принципиальным соображениям: во-первых, потому, что его значение преувеличивается умышленно, с преступными целями; во-вторых, потому, что не подобает подданным Царя предъявлять Государю какие-либо требования, а тем более посягать на волю Монарха, да еще в частной жизни Его Величества. Нужно знать, что Распутин является тем рычагом, за который хватаются с целью свергнуть династию и вызвать революцию; личность же его не имеет никакого значения. Следовательно, нужно бороться не с Распутиным, а с теми, кто пользуется им для революционных целей, главным образом, с Думою.
     Между тем, огромное большинство, точно нарочно, играет на руку революционерам и борется с теми, кто верит в святость Распутина… Какое же значение, в широком смысле, имеют эти верующие люди, какой вред они наносят государству своей верою?! Никакого!.. Наоборот, если это искренно верующие, значит они очень хорошие люди; пусть себе верят… Ведь никто из верующих в Распутина не видел его отрицательных сторон и не допускает их, а видел только положительные. Какую же опасность для России представляет их вера в Распутина? Но, если Вы думаете иначе и полагаете, что, в угоду общим крикам о Распутине, как государственной опасности, его нужно удалить от Двора, тогда нужно признать, что неудачными были и практиковавшиеся доныне способы борьбы, неподходящими были и люди, выступавшие на арену борьбы”…
     “Что же, по-Вашему, нужно делать?” – спросила меня Е.А. Нарышкина, несколько задетая моими словами…
     Нужно, чтобы Их Величества имели случай увидеть истинных старцев и сравнить их с Распутиным. Защищая в лице Распутина мистическое начало Православия, Царь и Царица, естественно, не могут руководствоваться мнением о  Распутине генералов и флигель-адъютантов. В этой области даже голос официальной Церкви не будет иметь значения, тогда как суждение какого-либо старца Оптиной Пустыни, Глинской, Саровской, или Валаама, конечно, в состоянии будет поколебать, а, может быть, и переставить точки зрения Их Величеств на Распутина”…
     “Где теперь эти старцы!” – вздохнула Е.А. Нарышкина…
     “Они есть и всегда будут, – убежденно ответил я. – Я подчеркиваю столько же значение личности старца, сколько и самый принцип, ибо совершенно недопустимо, чтобы устранение Распутина от Двора могло бы последовать против воли Их Величеств. Никто из подданных Царя, уважающих принцип власти, не может посягать на волю Монарха без того, чтобы не колебать устоев государства, и требование об удалении Распутина, от кого бы ни исходило, всегда будет противогосударственным актом”…
     Разговор начинал принимать оборот, одинаково тягостный для обеих сторон. Я не мог не замечать того неприятного впечатления, какое производили на гофмейстерину мои слова, и это связывало и стесняло меня. Я знал, что всякий раз, когда я делал попытки останавливать разговоры о Распутине, или высказывал в эти моменты массового психоза мнения, шедшие вразрез с общепринятыми, мои слова толковались как заступничество за Распутина и навлекали на меня всякие подозрения. Да и трудно было не иметь таких подозрений в то время, когда люди, из одного только опасения прослыть “распутинцами”, что являлось смертным приговором в глазах общественного мнения, этого идола, которому все служили и во власти которого находились, старались точно перекричать друг друга, изощряясь во всевозможных обвинениях Распутина во всякого рода преступлениях. При этих условиях даже молчание истолковывалось как соучастие в этих преступлениях; тем более невыгодное впечатление производило нежелание вторить этим слухам, высказывание недоверия к ним, или опровержение их. Те, кто верно понимал психологию момента и видел вовне отражение глубоко скрытой подпольной работы агентов революции, осуществлявших задания “Незримого Правительства”; те, кто знал, кем и с какою целью была создана вакханалия вокруг имени Распутина, те не только не поддерживали ее, как бы отрицательно ни относились к Распутину, как к таковому, а недоумевали и удивлялись тому непростительному легкомыслию, с которым люди, принадлежавшие к самым разнообразным кругам общества, позволяли завлекать себя в сети, расставленные агентами революции, и содействовать их преступной работе.
     Но Е.А. Нарышкина, конечно, не могла видеть этих глубоко скрытых корней революции, воспринимала лишь внешние факты, видела лишь то, что лежало на поверхности, и неудивительно, что, слушая меня, делала неверные выводы, толкуя их не в мою пользу. Может быть, желая противопоставить моим суждениям мнения других лиц, с которыми она беседовала по этому вопросу, гофмейстерина неожиданно спросила меня:
     “А Вы не знакомы с А.Н. Волжиным?! Он был у меня вчера. Неправда ли, какой это милый человек! О нем говорят, как о будущем Обер-Прокуроре Св. Синода”…
     Я подумал, что, верно, А.Н. Волжин, поддаваясь общему психозу, поддерживает мнение гофмейстерины о государственной опасности Распутина, что делали как те, кто в такую опасность действительно верил, так и те, кто аккомпанировал ходячему мнению о Распутине, желая застраховать себя от всяких подозрений.
     “Я недавно познакомился с Александром Николаевичем, у графини С.С. Игнатьевой, – ответил я, – но близко еще не знаю его”…
     Наступила короткая пауза. Я встал, чтобы откланяться…
     Прощаясь со мною, Е.А. Нарышкина сказала:
     “Завтра я буду в Царском Селе. Если Вы приедете ко мне в Большой Дворец, к 3 часам, то к этому времени я успею переговорить обо всем с Ея Величеством”.
     В назначенный час я приехал в Большой Дворец и застал у гофмейстерины личного секретаря Ея Величества, графа П.А. Апраксина, с которым, незадолго перед тем, познакомился у писателя Е.Поселянина.
     Посвятив графа в дело, Е.А. Нарышкина очень любезно и с увлечением начала рассказывать о своем свидании и беседе с Императрицею.
     “Когда я назвала Ваше имя, – обратилась ко мне гофмейстерина, – то Ея Величество прервала меня, спросив: “Какой это князь Ж., тот ли, кто написал книги о Святителе Иоасафе, а теперь строит церковь в Бари?..” Я ответила утвердительно, после чего Ея Величество заметила: “В таком случае, пусть князь и едет за иконами и сопровождает их в ставку. Передайте князю, что я сегодня же сделаю все нужные распоряжения и дам указания графу Ростовцову”. Императрица с чрезвычайной любовью и глубочайшим вниманием отнеслась к Вашему докладу… Видите ли, князь, как быстро и успешно я выполнила Ваше поручение, – закончила Е.А. Нарышкина, с очаровательной улыбкой. – Завтра, в 2 часа, граф Яков Николаевич будет ждать Вас в Зимнем Дворце”.
     Поблагодарив гофмейстерину за ее сердечное участие и помощь, я немедленно же вернулся в Петроград, торопясь сообщить результаты свидания с Е.А. Нарышкиной протоиерею А.И. Маляревскому.
     События завлекали меня в доныне чуждую мне придворную сферу. Я опасался, что буду в ней чужим и что мне будет трудно слиться с нею.

 

Глава III
Граф Я.Н. Ростовцов

     Еще несколько дней тому назад я считал совершенно несбыточною просьбу протоиерея А.И. Маляревского довести до сведения Их Величеств содержание Доклада полковника О.; а между тем эта просьба была уже наполовину исполнена. То, что я случайно вспомнил о гофмейстерине Е.А. Нарышкиной, у которой раньше никогда не бывал, и которая знала меня лишь понаслышке; то, что гофмейстерина не только не усомнилась в правдивости доклада полковника О., а отнеслась к нему с благоговейным вниманием и вызвала участие Императрицы, еще более утвердило мою веру в содержание доклада и в то, что Господь благословляет предпринятое начинание.
     Я не знал графа Ростовцова и нигде раньше с ним не встречался. Я ехал к графу, следуя лишь указаниям гофмейстерины Е.А. Нарышкиной; но не знал, о чем буду беседовать с ним. Подъехав к канцелярии Ея Величества, помещавшейся в Зимнем Дворце, со стороны Дворцовой набережной, я доложил о себе графу и был немедленно принят последним. Граф уже был предуведомлен о моем приезде и ждал меня. Однако подробностей, вызвавших мою командировку в Ставку, граф не знал и, интересуясь ими, стал меня расспрашивать о них.
     “Как редки теперь истинно религиозные люди! – воскликнул граф, когда я закончил свой рассказ. – Как мало настоящей веры… В народе ее не существует вовсе: там суеверие; для интеллигенции же вера только придаток светского обихода… А там, где она еще теплится, там она, все же, мертва. Люди верят теоретически; но верою, как движущим началом, как элементом возрождающим, оживляющим, создающим определенные понятия и налагающим определенные обязанности, не пользуются… Моральное достояние людей покоится на идейных основах, чуждых вере и черпающих свое начало из совершенно иного источника. Там все, что угодно, кроме веры. Там понятия о долге, фамильной чести и традициях рода, гордость, личное самолюбие, но не вера, не сознание ответственности, не загробная жизнь, не страх Божий…”
     Я слушал с раскрытыми от удивления глазами, не веря своим ушам… Это говорил совсем еще молодой человек, один из великолепных представителей большого света, придворный кавалер, коему вопросы веры должны были, казалось, быть столь чуждыми, такими далекими… Я любовался молодым графом, его изящными манерами царедворца, простотою обращения и искренностью, и думал: “Так говорили со мною старцы Оптиной пустыни, духовники мои… Вот какими людьми окружает Себя Императрица… Какими холодными, неприступными, гордыми, ни во что не верующими кажутся все эти царедворцы, пресыщенные благами жизни, не окунувшиеся в глубины житейского омута, не изведавшие горя и страданий, и какими они являются на самом деле… И лучше, и чище, и благороднее, и благочестивее, и смиреннее многих сотен и тысяч людей, их осуждающих по злобе, по зависти к их преимуществам”…
     И, обращаясь к графу, я сказал:  “Огромное большинство людей, по гордости своего ума, не сознает того, что является лишь игрушкою в руках дьявола, о котором, в нашем обществе, не принято даже говорить, чтобы не показаться несветским и смешным… Я ничем иным не могу объяснить той странной позиции, какую занимает человек в отношении Бога. Люди точно требуют от Бога доказательств Его бытия, а все то, что выходит за пределы их понимания, называют “мистикою”… Доказательства же на каждом шагу… Они и в явлениях природы, и в явлениях повседневной жизни, и в непреложности законов возмездия, находящих отзвук в укорах совести… Стоит только смириться, чтобы открылись духовные очи, и непонятное стало ясным”…
     “Да, да, – живо подхватил граф. – Люди даже не предполагают, до чего близок Господь, и какими нежными заботами Свыше они окружены. Благодать Божия еще не покидает людей, и они думают, что так будет продолжаться всегда… Мы даже не представляем себе тех моментов истории, когда благодать отступала от людей, и на них обрушивались кары Божии, до того страшны эти страницы истории… А огромное большинство людей продолжает пребывать в неверии и, потому, не замечает и признаков надвигающегося гнева Божия… Со мною был удивительный случай, какой еще более укрепил мою веру… Вы верно слыхали?! Много лет тому назад, я видел необычайный сон. Никогда никаким снам я не верил; сон показался мне даже нелепым, и я вскоре забыл о нем… Мне казалось, что я поднимаюсь на воздушном шаре высоко, высоко, под самые небеса… Вдруг газ загорается, и шар стремительно падает на землю… О спасении не может быть и речи, гибель неизбежна… В этот ужасный момент я слышу голос с неба, повелевающий мне ухватиться за одну из веревок, коими шар был опоясан… Я инстинктивно повинуюсь этому голосу, карабкаюсь на поверхность шара, стараясь удерживаться на упругих частях его, где еще имелся газ, падаю вместе с шаром на землю и… просыпаюсь.
     Никогда не летавший на шаре и не собиравшийся летать, я, конечно, не придал сну никакого значения и настолько основательно забыл о нем, что не вспомнил о нем даже тогда, когда мои знакомые потащили меня в Воздухоплавательный Парк и предложили совершить совместно с ними воздушную прогулку. Если бы я вспомнил тогда о сне, то, будучи верующим, не решился бы разумеется, искушать Господа и от такой прогулки, конечно, отказался бы. Но сон был так давно; я совершенно забыл о нем и охотно присоединился к нашей компании. Погода была великолепная, ветра никакого, и шар плавно поднимался вверх. В корзине поместилось шесть человек, в том числе и молодожены Палицыны, Вы их знаете… Ничто не предвещало катастрофы. Вдруг мы почувствовали запах гари; в то же мгновение показалось над корзиною огромное пламя… Момент… и огонь, точно острый нож, перерезал веревки, державшие корзину, и мои спутники упали на землю… В этот ужасный момент, когда, согласно всем требованиям науки, я должен был потерять сознание и способность мыслить, я вдруг вспомнил со всеми подробностями свой сон и только благодаря этому не растерялся. Я ухватился за одну из веревок, болтавшихся над корзиною, и в то время, когда мои спутники падали на землю, я повис в воздухе и летел, с ужасающей быстротою, вниз, вместе с шаром… Сознание ни на минуту не покидало меня, а, наоборот, обострилось настолько, что я точно слышал голос с неба, прозвучавший несколько лет тому назад во сне, и сообразовался с ним, меняя свое место, по мере сгорания газа, и отыскивая упругие части шара, где газ еще держался, карабкаясь с одного места на другое… Оставляя за собою густые клубы дыма, шар, с быстротою молнии, падал на землю… Однако, газ не успел еще сгореть прежде, чем шар достиг земли, и, потому, замедляя постепенно свой полет, шар грузно опустился на землю, и я упал точно на стог сена, не получив даже царапины… Мои же спутники были частью убиты, частью искалечены… Скажите же, могу ли я, после этого, не верить “мистике”? Нет, не все положения здравого смысла можно возводить в теории, отрицающие над нашими жизнями Промыслительную Руку Господню”, – закончил граф.
     Чудесное спасение графа Я.Н. Ростовцова было совсем недавно, и столица еще не переставала говорить об этом, объясняя чудо исключительным благочестием графа.
     Не чудо родило Вашу веру, а, наоборот, Ваша вера вызвала это чудо, – сказал я. – Кто действительно верит, тот делается свидетелем сплошных чудес, кто же сначала требует чуда, чтобы потом поверить, тот никогда не дождется”…
     “Да, дивны дела Божии”, – вздохнул граф.
     А этот случай, доклад полковника О., который познакомил меня с Вами и привел меня сегодня к Вам, разве не чудо? – спросил я. – Вы, верно, мало еще знакомы с личностью недавно прославленного Угодника Божия, Святителя Иоасафа, и с особенностями Его духовного склада… Я заинтересовался психологией Его характера, этим сочетанием молитвенной настроенности, доходившей до пределов созерцания, с теми приемами отношения к служебному долгу, какие применялись Святителем в сфере Его церковно-государственной деятельности. С одной стороны, безграничное милосердие и незнающая пределов любовь к ближнему, с другой – необычайная строгость к греху, к проступкам и преступлениям, за что позднейшие биографы Святителя называли Его даже жестокосердным… Жизнь Святителя была непрерывной борьбою с мягкотелостью и теплохладностью, и эта борьба поражала своей смелостью и размахами. Святитель не смешивал христианского милосердия с сентиментальностью; не заботился о том, что скажет свет, как будут относиться к нему лично; не покупал популярности и любви к себе ценою измены долгу и правде… Он был чист и безупречен и ничего не должен был миру и, кроме Бога, никого не боялся… В этом – источник Его прямолинейности и строгости… В наше время всеобщего непротивления злу и сентиментальности, когда власть или боится проявлять себя, или, в погоне за популярностью, изменяет своему долгу, личность Богом прославленного Угодника приобретала в моих глазах двойное значение, и я настолько увлекся своей работою по собиранию материалов для жизнеописания Святителя, что даже покинул Петроград и свою службу в Государственной Канцелярии, отдавшись всецело своей частной работе… Казалось бы, что от этого должен был произойти только ущерб в сфере моих служебных интересов… Мои частые отлучки, конечно, не могли нравиться моему начальству, и, тяготясь своей службою в Мариинском Дворце, сознавая, что нельзя служить одновременно двум господам, я два раза заявлял о своем желании выйти в отставку. Между тем обстоятельства складывались так, что моя частная работа не только возвращала меня обратно в Государственную Канцелярию, но и довела меня до Государя Императора, заинтересовавшегося моими книгами; а вот теперь Святитель Иоасаф посылает меня в Ставку”…
     Не знаю, как долго бы продолжалась моя беседа с обаятельным графом, если бы в кабинет не вошел помощник графа, камергер Никитин, с целым ворохом бумаг к подписи.
     Просмотрев некоторые из них, граф сказал мне:
     “Ассигновка будет готова завтра; распоряжение по поводу вагона-салона, который будет ожидать Вас в Харькове и в котором будут следовать иконы в Ставку, министр путей сообщения А.Ф. Трепов сделает, надеюсь, сегодня же. Вам же остается только исходатайствовать отпуск у Государственного Секретаря, после чего я и сделаю доклад Ея Величеству”…
     Сердечно простившись с графом, я уехал в Государственную Канцелярию. Предстояла тягостная и до крайности трудная миссия переговорить со Статс-секретарем С.В. Безобразовым об отпуске. Прошло всего несколько дней после моего возвращения из каникул. Не все мои сослуживцы даже съехались. В моем отделении никого еще не было; передать свою работу редактора Полного Собрания Законов было некому… Все это, в связи с моими частыми отлучками из Петрограда, нервировало меня. Я не мог не чувствовать к себе того отношения, какое не высказывается, но от этого становится вдвойне тягостным и обидным… Но я не мог также разрушить всякого рода сомнения и предположения, подчеркивая значение мотивов моих отлучек из Петрограда, ибо знал, что эти мотивы имели значение только в моих глазах и в “мистику” никто не верил.
     Но в данном случае было еще одно деликатное соображение, какое до крайности меня смущало. Я ехал “просить” об отпуске в то время, когда имел уже Высочайшее повеление Государыни Императрицы ехать в Ставку, переданное мне через гофмейстерину Е.А. Нарышкину и графа Я.Н. Ростовцова, и это повеление последовало не только не по воле, но даже без ведома моего начальства… И, хотя я сознавал, что, докладывая гофмейстерине содержание моей беседы с протоиереем А.И. Маляревским, менее всего мог думать, что выбор Императрицы падет на меня, а был убежден, что такая миссия будет возложена на кого-либо из приближенных ко Двору; хотя я и знал, что в отношении своего начальства не сделал ни малейшего промаха, однако не мог отрешиться от некоторого смущения и обдумывал вопрос о том, что лучше – просить отпуск или об отставке…
     Мои колебания были столь сильны, что ни в этот, ни в последующие дни я ни в какие беседы с С.В. Безобразовым не вступал, а решил дождаться исхода переговоров с графом Я.Н. Ростовцовым.
     Прошло несколько дней. Я снова поехал в канцелярию Ея Величества.
     “У меня уже все готово, – встретил меня граф, – написан даже доклад Ея Величеству”… И, передавая мне бумагу, граф просил меня прочитать ее.
     “Нет, граф, этого доклада нельзя подавать Императрице”, – сказал я, прочитав бумагу.
     “Почему?” – спросил меня граф, удивленно посмотрев на меня.
     “Из-за этого места, где Вы спрашиваете, не будет ли Ея Величеству угодно дать мне личные указания пред отъездом. Это место легко может навести Императрицу на мысль об аудиенции”…
     “Конечно, – ответил граф, – но именно это я и имел в виду. Вы едете в Ставку, будете видеть Государя и Наследника, и совершенно естественно, что, получив командировку от Императрицы, Вам нужно откланяться Ея Величеству… Притом ведь Государыня может быть пожелает передать через Вас какие-либо поручения Его Величеству… Что же Вас смущает?! Я думаю, что Вам не следовало бы уклоняться от аудиенции”, – говорил граф.
     Не знаю, в состоянии ли я был передать графу то волнение, какое испытывал в тот момент, и объяснить причины, удерживавшие меня от знакомства с Ея Величеством.
     “Знаете ли, граф, – начал я, – что и до сих пор еще я не решился просить свое начальство об отпуске: до того смущает меня и самая командировка в Ставку, и тот туман, какой стал уже витать вокруг моего имени… Люди злы… Вы знаете, чем вызвана командировка, Кто дает ее мне, и Вы, так же, как и я, верите, что посылает меня в Ставку Святитель Иоасаф… А много ли людей мы найдем, которые так думают?.. Не будут ли люди говорить, что я сам придумал себе эту командировку, не припишут ли мне самых грязных, недостойных намерений?! И это даже тогда, когда моя командировка окончится только выполнением возложенного на меня поручения и не оставит после себя никаких других результатов… Что же будут говорить злые люди тогда, когда Вы присоедините к моей командировке еще Высочайшую аудиенцию у Ея Величества… Представившись Государыне Императрице теперь, перед своим отъездом, я буду вынужден ходатайствовать об аудиенции и после своего возвращения, и это подаст только повод к всевозможным суждениям… Ведь теперь спекулируют и на вере и святыню пускают в ход для карьерных целей, и Вы не осудите меня за желание отмежеваться от таких людей… Я смотрю на свою миссию, как на поручение, возложенное на меня Святителем Иоасафом, и хотел бы, чтобы ничто человеческое к этой миссии не пристало и чтобы она была выполнена вне каких-либо земных соображений… Я хотел бы и поехать, и вернуться обратно так, чтобы об этом никто не знал – и чтобы результаты моей миссии не давали бы никому повода делать неверные выводы”…
     Внимательно слушал меня граф и затем сказал:
     “Я понимаю вас… Вы хотите остаться в тени… Я перепишу доклад и изменю заключительные строки”…
     Крепко пожав мою руку и вручив все нужные бумаги, граф сердечно простился со мною, пожелав успешно выполнить святую миссию.
     Прошло еще несколько дней, явились незначительные препятствия, задержавшие меня в Петрограде, и, получив отпуск, я мог уехать в Ставку только в двадцатых числах сентября.

 

Глава Iv
Свидание с Обер-Прокурором Св. Синода А.Н. Волжиным. Прощальная беседа с протоиереем А.И. Маляревским. Отъезд из Петрограда

     Протоиерей А.И.Маляревский всячески торопил меня с отъездом из Петрограда, и я был рад, когда получил возможность сказать, что все препятствия к отъезду уже устранены и остается только телеграфировать Преосвященным Харьковскому и Курскому о дне моего прибытия.
     “А у Обер-Прокурора Св. Синода Вы были?” – спросил меня неожиданно о. Александр.
     “Нет, – ответил я, – зачем?..”
     “А как же Вы возьмете иконы, не спросив хозяина… Нужно, чтобы и Преосвященные были предуведомлены Обер-Прокурором о Вашей командировке и успели бы сделать нужные распоряжения на местах”…
     Ничего не оставалось, как отправиться к А.Н. Волжину, всего несколько дней тому назад назначенному Обер-Прокурором.
     Осведомившись столько же о самой командировке, сколько и об обстоятельствах, ее вызвавших, и о том, кто дал ее мне, А.Н. Волжин проявил ко мне самое нежное внимание.
     Я мало знал А.Н. Волжина… Мнения о нем были различны, и я не прислушивался к ним. Однако мои друзья предостерегали меня от излишней доверчивости к нему и называли его неискренним. Этого рода предостережения были обычными, и я настолько уже привык к ним, что не придавал им значения, а после своего свидания с новым Обер-Прокурором находил их даже неосновательными. А.Н. Волжин очаровал меня своею любезностью и именно теми качествами, какие за ним отрицались… Он проявил в отношении меня, с которым был очень мало знаком, столько доверия и искренности, что заподозрить его в лицемерии я никак не мог.
     Свою беседу со мной А.Н. Волжин начал с указания на чрезмерную трудность своего положения, на массу дел и отсутствие помощников и, в заключение, воскликнул: “вы не поверите, какое тяжелое наследство досталось мне после Саблера… запущенность в делах неимоверная”…
     Может быть, при меньшей доверчивости к людям, я и должен был удивиться такому признанию со стороны А.Н. Волжина, сумевшего в течение двух-трех дней после вступления в должность Обер-Прокурора разобраться в сложных делах своего ведомства и заметить эту “неимоверную запущенность”. Может быть, я должен был найти параллели с Саблером, всю жизнь свою ведавшим церковные дела, несколько рискованными для А.Н. Волжина, никогда этими делами не занимавшегося; однако в тот момент эти мысли не явились ко мне, и, в ответ на горькие жалобы нового Обер-Прокурора, я, в утешение, сказал ему:
     “На Ваше ведомство всегда сыпались жалобы со всех сторон; но это, ведь, и неудивительно… 200 лет существует Синод, а в течение этого времени ничто в нем не изменилось, и даже штаты остались прежними”…
     “Да, да, – живо возразил А.Н. Волжин, – вы все так говорите, а помочь мне никто не хочет… Ну вот и помогите мне”…
     Не зная еще, что А.Н. Волжин обращался с такою просьбою ко всякому посетителю, я был даже польщен его словами и, по возвращении из Ставки, обещал снова посетить его.
     Меня тронула эта просьба о помощи, и я увидел в ней ту непосредственность и откровенность, каких не замечал у других министров, не только никогда не жаловавшихся на свою беспомощность, а, наоборот, подчеркивавших полноту своей власти и свои знания. Сопоставляя с ними нового Обер-Прокурора, я делал выводы в пользу А.Н. Волжина и желал искренне и бескорыстно оправдать его доверие ко мне. Я знал, что дела ведомства были новыми для А.Н. Волжина, как знал и то, что он не был знаком с личным составом своего ведомства, с представителями которого мне приходилось так часто сталкиваться, и я имел в виду предложить новому Обер-Прокурору целую программу реорганизации ведомства, указать на то, что никакие частичные изменения в механизме Синодального управления не достигнут цели, пока Церковь не будет изъята из ведения Государственной Думы, пока Синод не будет разгружен от дел, подлежащих ведению епархиальных архиереев, пока, наконец, не будут порваны те нити, какие, в лице некоторых Синодальных чиновников, связывают Синод с левыми представителями Думы… Параллельно с этим, я считал первейшей задачей Обер-Прокурора учреждение при Синоде Кодификационного Отдела и создание писанного церковного законодательства, находя совершенно недопустимым оставлять в обращении Устав Духовных Консисторий, изданный в 1842 году и в значительной своей части отмененный позднейшими узаконениями, не вошедшими однако в последующие его издания, включительно до 1916 года… Я усматривал в этих мероприятиях фундамент для всех последующих реформ, какие бы сдвинули Синод с мертвой точки, оживили бы церковную жизнь России, перестроив ее на канонических началах, что казалось мне невозможным в настоящее время, когда церковно-государственные функции Синода взаимно пересекались и даже враждовали между собою. Я был убежден, что  церковная жизнь государства должна находиться в исключительном ведении иерархов, регулирующих ее в строгом соответствии с требованиями “Книги Правил”, созывающих два раза в год поместные Соборы и, в целях объединения деятельности последних, Соборы окружных митрополитов; что функции Обер-Прокурора должны быть ограничены и заключаться не в контроле деятельности иерархов, а лишь в согласовании ее с требованиями общегосударственными, вследствие чего роль Обер-Прокурора свелась бы к роли Государственного Секретаря, а Синод превратился бы в Государственную Канцелярию по церковным делам, с самыми разнообразными и сложными функциями, которые не задевали бы, однако, специально церковных и не стесняли деятельности Собора епископов, как единственного органа, которому надлежало бы ведать церковную жизнь России.
     Такой реформированный Синод, или точнее Главное Управление по делам Церкви, включая в своем составе и департамент духовных дел иностранных исповеданий, и церковно-кодификационный отдел, и финансовый, и хозяйственный, и юридический, существенно бы отличался от нынешнего, где все эти функции смешивались с делами, связанными с Синодом, как собором епископов, где Синод был одновременно и канцелярией этого Собора, находившейся в ведении и подчинении Обер-Прокурора, или, вернее, ареною борьбы иерархов с Обер-Прокуратурою.
     Как, однако, ни важно было поделиться этими мыслями с новым Обер-Прокурором, человеком верующим и переполненным, как мне казалось, благих намерений, однако я считал момент для беседы с ним неподходящим и мысленно откладывал ее до возвращения своего из Ставки.
     “Кстати, – сказал А.Н. Волжин. – Вы будете в Белгороде… Поставьте за меня свечку Святителю Иоасафу и, если Вас не затруднит, справьтесь о старушках Л. Это мои родственницы, Белгородские старожилки. Вы, верно, слышали о них?..”
     “Да, это имя мне знакомо и даже встречается в 4-м томе моего издания о Святителе”, – ответил я.
     Любезно простившись со мной и пожелав мне счастливого пути, А.Н. Волжин направил меня к своему Товарищу, П.Д. Истомину, вскоре после этого  покинувшему свой пост, а этот последний просил меня обратиться к директору канцелярии Обер-Прокурора В.И. Яцкевичу, который и заготовил нужные бумаги Преосвященным Харьковскому и Курскому.
     Вечером того же дня приехал ко мне протоиерей А.И. Маляревский.
     “Все уже сделано”, – сказал я о. Александру. – Преосвященным будут посланы соответствующие уведомления, и, кроме того, я заручился еще и личным удостоверением, какое, в случае надобности будет предъявлено Владыкам”.
     “И с Обер-Прокурором виделись?” – спросил меня о. Александр.
     “Да, – ответил я, – производит самое лучшее впечатление… Благожелателен, простосердечен, не рисуется своими знаниями, а, наоборот, откровенно признается в своем бессилии, и даже просит помочь ему… Ни хитрости, ни лицемерия я в нем не подметил… Жалуется на запущенность в делах ведомства и на тяжелое наследие Саблера”…
     “Ну да, это так нужно, конечно… Всякий новый начальник должен жаловаться на своего предшественника: это уж обычай такой, прости Господи”…
     Я невольно улыбнулся…
     “Ну, вот, а теперь поезжайте себе с Богом, – сказал о. Александр. – И месяца не прошло, как все совершилось во славу Божию. Только, как приедете в Харьков, не забудьте сказать архиепископу Антонию (ныне митрополит Киевский, председатель Высшего Церковного Управления за границей) о крестном ходе. Великая это святыня – обретенная Святителем Песчанская икона Божией Матери… И встретить, и проводить ее нужно крестным ходом”… “Да, да: об этом уже я позабочусь”, – сказал я в ответ. “Когда же Вы думаете ехать, послали ли уже телеграммы?” – спросил меня о. Александр.
     “Нет еще, и посылать не хочется”, – ответил я.
     “Устали от хлопот?! Ничего, во славу Божию трудились; в дороге отдохнете”, – успокаивал меня о. протоиерей.
     “Нет, не устал, а раздумал ехать”, – ответил я. О. Александр, с тревогою и беспокойством посмотрел на меня.
     “Видите ли, батюшка, – сказал я, – до сих пор я двигался по инерции, и хотя те мысли, какие я хочу высказать Вам, и преследовали меня, но я на них не останавливался, ибо иначе пришлось бы прекратить все начатые хлопоты. Но теперь, когда все уже закончилось, и я могу обнять все дело в его целом, эти мысли вновь завладели мною, и я не могу в них разобраться. Если бы Вы не пришли ко мне, то я бы полетел к Вам за разъяснениями, в зависимости от которых и решил бы вопрос, ехать ли мне в Ставку, или отказаться от этой миссии”…
     Протоиерей А.И. Маляревский даже перепугался и забросал меня вопросами: “Ведь в первый раз Государь Император так милостиво принял Вас, что, наверное, помнит Вас. Чего же Вам смущаться!.. Или, может быть, Вы перестали верить в явление Святителя Иоасафа и Его грозное повеление, или смущаетесь тем, что говорят по поводу Вашей командировки злые люди?!”…
     “Нет, батюшка… Кто раз видел Царя, тот захочет и во второй раз удостоиться этой радости… И не это меня смущает. Считаться с тем, что говорят злые люди, я также не могу; что же касается моего отношения к явлению Святителя полковнику О., то именно потому, что я верю в это явление, именно по этой причине я и не могу отделаться от мыслей, какие меня тревожат. Ведь Святитель Иоасаф явился не мне, а полковнику О. Почему же не полковник, а я должен ехать в Ставку?! Угодно ли это Святителю?.. Не предвосхищаю ли я миссии полковника, не сажусь ли в чужое кресло?!
     Может быть, все дело, с самого начала, было поведено неправильно; может быть, я не должен был вовсе рассказывать гофмейстерине Е.А. Нарышкиной содержание доклада полковника, а должен был ограничиться только просьбою исходатайствовать полковнику О. аудиенцию у Ея Величества, чтобы он лично обо всем рассказал… Вспомните, что полковник говорил о “депутации” к Царю… Может быть он, бедный, не надеясь, по смирению своему, на возможность единолично выполнить миссию Святителя, рассчитывал войти хотя бы в состав депутации… Не обидим ли мы полковника, если я один поеду в Ставку; не навлечем ли и гнева Святителя?! Вот Вы все говорите, что это мое дело, что меня посылает в Ставку Святитель Иоасаф… И пока я этому верил, до тех пор, как видите, и работал энергично… А вот теперь эта вера моя и поколебалась, и я не знаю, кого хочет послать в ставку Святитель – меня или полковника; и то, что я этого не знаю, то мучит меня и волнует”…
     “Искушение, князь, искушение, – убежденно сказал протоиерей А.И. Маляревский. – Враг подстерегает всякое доброе намерение… Гоните его от себя… Если бы Господь не благословлял Вашей поездки, то и не допустил бы ее”…
     “Смотрите, батюшка, чтобы не согрешить… Вопрос идет о спасении всей
     России… Если моя поездка не будет угодна Божией Матери и Святителю, тогда вся ответственность должна будет пасть на меня… Где полковник?.. Может быть, можно взять его с собою и представить Государю?..”
     “Адреса своего полковник не оставлял, – ответил о. протоиерей, – и никто не знает, где он. После своего доклада он не являлся ко мне. Если он в Петрограде, то не мог не слышать о Вашей командировке. Почему же он не явился ни к Вам, ни ко мне, и не заявил о своем желании присоединиться к Вашей поездке в Ставку?! Возможно, что его и нет в Петрограде… Да и кто бы решился ходатайствовать о Высочайшей аудиенции никому неизвестному полковнику?! Тревоги Ваши от врага… Вы ведь не просили о командировке… Гофмейстерина Е.А. Нарышкина тоже не просила Государыню командировать Вас; я тоже не думал о возможности Вашей личной поездки, а рассчитывал, что, в лучшем случае, пошлют какого-нибудь генерал-адъютанта, или свитского генерала… А, если вышло так, что ехать приходится Вам, значит – такова воля Божия; значит – так угодно Матери Божией и Святителю Иоасафу… Нет, нет, пусть Ваши мысли не смущают Вас… Это – искушение, чтобы вызвать уныние и отнять веру в святость миссии Вашей… Имейте сами эту веру и в других возгревайте”…
     “Я поеду, – ответил я, – но боюсь, что убеждения в необходимости именно моей поездки у меня не будет”…
     “Напрасно, – возразил о. Александр. – Ваши мысли таковы, что последовательное проведение их должно вызвать Ваш формальный отказ от Высочайшей командировки. А, как Вы думаете, не порадовался бы враг такому решению?..”
     “Пожалуй, что порадовался бы”, – ответил я.
     “В таком случае и все, что вызвало бы такое решение, нужно приписать его козням”, – сказал протоиерей А.И. Маляревский.
     Убежденный доводами о. Александра, я в тот же вечер отправил нужные телеграммы, а на другой день выехал в Белгород с тем, чтобы оттуда следовать в Харьков.

 

Глава v
Белгород и Харьков. Встреча и проводы Песчанской Иконы Божией Матери

     В Белгороде я пробыл только несколько часов. Встретивший меня на вокзале о. благочинный проводил меня в Свято-Троицкий монастырь, к мощам Святителя Иоасафа, а затем я прошел к Преосвященному Никодиму (замучен большевиками в Белгороде, в 1919 году), епископу Белгородскому, от которого получил предназначенный для Ставки Владимирский образ Божией Матери. После совершенного Владыкою напутственного молебна, исполнив поручения Обер-Прокурора, я отбыл на вокзал и со следующим поездом уехал в Харьков, где, предуведомленный о моем приезде архиепископ Антоний уже ожидал меня.
     Согласно распоряжению архиепископа, Песчанский образ Богоматери должен был, ко времени моего приезда в Харьков, быть привезен из села Песков настоятелем Песчанского храма, священником Александром Яковлевым, на которого возлагалось и поручение сопровождать образ в Ставку. Был разработан также и порядок шествия крестного хода для встречи святыни… С вокзала чудотворный образ Богоматери должен был быть перенесен крестным ходом в ближайшую к вокзалу церковь и оставаться там всю ночь, а на другой день, этим же порядком, доставлен обратно на вокзал и установлен в салон-вагоне, для следования в Ставку. Приехав в Харьков, я еще не застал святой иконы, прибытие которой ожидалось лишь к 5 часам пополудни.
     К этому времени на вокзале собралось все Харьковское духовенство, с архиепископом Антонием во главе, и гражданские власти, с губернатором Н.А. Протасовым. Огромные толпы двигались по направлению к вокзалу, и скоро вся предвокзальная площадь была запружена народом. Лишь немногие счастливцы могли пробраться на перрон; все же прочие терпеливо ждали прибытия святыни на площади… Крыши домов, балконы, заборы и даже деревья были усеяны народом, охваченным тем настроением, какое и непонятно, и не может быть объяснено не испытавшим его… В полном облачении ожидало духовенство прибытия святыни. Вот показался поезд. На перрон вышел архиепископ Антоний, в сопровождении своих викариев и прочего духовенства, и встретил святыню, благоговейно приложившись к чудотворному образу.
     Шествие началось… Народ почтительно расступался, давая дорогу. Еще момент, и дивный образ Богоматери показался народу, стоящему на площади. Я никогда не забуду этого момента…
     Я чувствовал, как волна религиозного экстаза захватила меня и уносила все дальше и дальше от земли… Я не видел ни чудотворного образа, ни людей, которые несли его и шли за ним; я видел только Божию Матерь, Ея Пречистый Лик, Ея безмерную любовь, изливаемую на грешных, немощных людей… И то, что испытывал я, то испытывали, вместе со мною, все эти десятки тысяч народа, и я понимал, почему эти люди плакали, почему оглашали воздух громкими стенаниями и рыданиями, почему эта огромная толпа, всегда живая и жизнерадостная, всегда гордая и самоуверенная, вдруг смолкла и приникла… Потому что в этой толпе не было ни одного человека, который бы не содрогнулся при встрече со святынею, озарившей его внутреннюю, греховную скверну и смирившей его; потому что все вдруг почувствовали тот страх Божий, который обесценил в их глазах все земное и напомнил о Страшном Суде Господнем…
     И слезы раскаяния смывали эту скверну и делали человека смелее и дерзновеннее, и он, с надеждою, простирал свои грешные руки к Богоматери и тянулся к Ней, и покорно шел за толпою, сосредоточенный и смиренный…
     Крестный ход медленно подвигался вперед… Густое облако молитвенных волн стояло над толпою… Невидимые нити соединяли небо и землю… Начинало смеркаться… И на фоне вечернего полумрака это шествие чудотворной иконы Божией Матери в храм, эта необычайная процессия, с высоко поднятыми хоругвями и зажженными свечами, где слезы и рыдания заглушались перезвоном церквей и хором певчих, где общее горе и страдания и затаенный страх за исход ужасной войны связали всех надеждою на помощь Матери Божией, – производила потрясающее впечатление…
     Только к полуночи крестный ход дошел до ближайшего к вокзалу храма, где чудотворная икона Богоматери была встречена Харьковским епархиальным миссионером, архимандритом Митрофаном (ныне епископ Сумской, викарий Харьковской епархии), и где в продолжение всей ночи служились молебны о ниспослании победы на фронте.
     Я шел за процессией вместе с губернатором Н.А. Протасовым. Толпа плотным кольцом окружила нас… Кто-то дотронулся до меня… Я оглянулся… Подле меня шел какой-то нищий, в лохмотьях… Когда наши глаза встретились, он загадочно, шепотом, сказал мне:
     “Целый год тебя ждали… Спеши, чтоб не было поздно”…
     В этот момент толпа оттеснила его, и я потерял его из виду… Я спросил губернатора, что могли означать его слова; но никто не мог объяснить их… Поздней ночью я вернулся к архиепископу Антонию, у которого имел пребывание… Архиепископ также не мог объяснить мне загадочных слов нищего. На другой день святая икона была так же торжественно, крестным ходом, перенесена обратно на вокзал и установлена в салон-вагоне, в котором и должна была следовать в Ставку.
     Момент прощания с иконою вызывал такие сцены, каких я никогда не видел, каких никогда не могло себе представить никакое воображение.
     “О, русский народ, – думал я, глядя на эти душу раздирающие сцены, – до какой высоты ты способен подниматься, в какие заоблачные, небесные дали способна залетать душа твоя”…
     Как в зеркале отражало это прощание сокровенные думы и мысли плачущих, те чувства, какие живут на дне души и прячутся от людей, все то дорогое и ценное, и нежное, что не выносится наружу, а отдается только Богу… Там была та бесконечная любовь русского народа к Матери Божией, та несомненная вера в Ея небесную помощь, какая ждет чуда и творит чудо, там было такое раскаяние и самобичевание, какие изгоняют всякую стыдливость, и робость, и смущение, какие с корнем вырывают всякий грех, все то, что мучило и терзало человека, о чем напоминала совесть…
     Салон-вагон был засыпан цветами…
     Подле чудотворного образа стояли ставники и горели свечи…
     По очереди входили в вагон прощаться с иконою…
     Вслед за архиепископом Антонием вошел в вагон и губернатор Н.А. Протасов. Опустившись на колени, он долго молился пред святым образом, с умилением приложился к нему и затем простился со мною, трижды облобызавшись со мной…
     Мог ли я думать, что это прощание будет последним, и я не увижу более этого замечательного человека…
     Вскоре губернатор скончался, и его похороны повторили картину описанного крестного хода… За несколько месяцев своего управления Харьковской гу6ернией, он стяжал себе такую необычайную славу, что его считали святым. “Это были не похороны, а открытие мощей”, – говорила мне бывшая на погребении Н.А. Протасова. В 5 часов дня, 3-го октября, поезд медленно отошел из Харькова.

 

Глава vI
По пути в Ставку. Беседа со священником Александром Яковлевым

     Когда поезд тронулся, то, находясь еще под впечатлением Харьковского крестного хода, я сказал о. Александру Яковлеву:
     “Как неправы те, кто видит в крестном ходе только церемонию, а высокий религиозный подъем, какой в этих случаях всегда наблюдается, приписывает массовому гипнозу… Природа этого подъема совсем иная…
     Здесь не только выражение собирательной воли к добру, но и момент массового пробуждения от греха, когда раскаяние одного заражает другого, когда вдруг вся внутренняя скверна озаряется каким-то небесным светом, и видна даже пылинка греховная, где-то глубоко спрятавшаяся; когда требования совести настолько обостряются, что даже малейший грех тяжелым камнем давит сознание, и является потребность очиститься”…
     “Что же удивительного, что так объясняют, – ответил о. Александр, – науке теперь больше стали верить, чем Церкви Божией; а про то забывают, что хотя наука и многое приоткрыла, да не все, а, когда дойдет до своего предела, тогда и Церкви не станет отрицать, а сольется с нею… Загордился человек, верит лишь тому, до чего своим разумом дошел; а разум-то не у всех одинаков, вот потому и веры нет… Да и на что она таким людям, коли они своим разумом живут, да на него полагаются?!”
     “Да, да, – ответил я, – удивительно это стремление гордого человека засадить каждую Божественную истину в скорлупу своего разума… Что влезет в эту скорлупу, тому и верят и того не отрицают; а что не влезет, то отвергается… Это называется “научным обоснованием”… Как будто такое обоснование является большим авторитетом, чем слово Божие… Вы знаете, батюшка, до чего теперь додумались в Америке?”
     “Любопытно послушать”, – ответил о. Александр.
     “Заметили там люди, что при общей молитве настроение гораздо более повышенное, чем когда молятся в рознь, и что Господь чаще внимает, когда молятся вместе, и что такие молитвы доходнее к Богу… И вот, стали люди собираться, иной раз уже не в храмах, ибо храмы не вмещали молящихся, а на площадях, или даже за городом, и там возносить свои горячие молитвы к Богу… А в моменты каких-либо бедствий, рассылались даже приказы по всей Америке, чтобы в назначенный час возносились бы повсюду моления к Богу. Особенно подчеркивалось, чтобы эти моления возносились не только в определенный час, в назначенную минуту…
     И Господь Милосердный внимал этой массовой молитве… И как же, Вы думаете, американцы объяснили милость Божию и то, что Господь услышал их просьбы и исполнил их?! Объяснили “научно”…
     Они создали целую теорию о “молитвенных волнах”, о так называемых “флюидах”, и даже фотографировали эти “волны”, какие отражались на пластинке в виде электрических нитей, исходивших от каждого человека и поднимавшихся к небу, причем эти нити не у всех были одинаковы… У одних они были ярче и длиннее, у других короче и бледнее… На пластинке, точнее – на фотографическом снимке, эти нити выражались в виде белых линий, частью пересекавших одна другую, частью параллельно восходивших к небу… Все это может быть и очень хорошо, но почему же не верить просто, почему эта страсть к “научному обоснованию” явлений духовной природы!
     Очень возможно, что такие молитвенные волны действительно существуют и, конечно, несомненно, что “флюиды” молящегося разнятся от “флюидов” человека, сидящего в театре; но зачем же уподобляться Фоме неверному и забывать обращенные к нему слова Спасителя: “Ты поверил, потому что увидел Меня… Блаженны не видевшие и уверовавшие” (Иоан. 20, 29).
     “Что же, американцы думают, что открыли что-нибудь новое? – спросил о. Александр, – а не помнят ли они, как Моисей еще заставлял Израильтян молиться вместе с ним, подымая руки к небу… И когда все стояли коленопреклонно, с воздетыми к небу руками, тогда Господь внимал их молитвам; а как опускали руки, Господь отвергал их, и молитва отдельных лиц не доходила к престолу Божию… Да и Церковь наша призывает к общей молитве: на то ведь и храмы Божии установлены”…
     “Наука, конечно, великий дар Божий, – сказал я, – и отрицать ее нельзя, и стремиться к ней нужно; но, когда человек пытается залезать туда, куда не следует, когда, с помощью науки, желает изучить природу духовных явлений, постигаемых, к тому же, совершенно другим путем, тогда получается впечатление, что он точно проверяет Господа Бога и не верит Ему на слово. Не знание, ведь, дает веру, а вера – знание”…
     “Грехи наши тяжкие, – вздохнул о. Александр, – прогневляет человек Господа; ох, как прогневляет”…
     Поезд быстро мчался вперед; маленькие станции мелькали одна за другой, Весть о следовании в Ставку чудотворного и повсеместно чтимого образа Божией Матери быстро разнеслась повсюду… Не только большие, но и малые станции были запружены народом, с зажженными свечами в руках, встречавшим святую икону… Все уже знали, что Царица Небесная спешит на фронт помогать Царю спасать Россию; все желали приложиться к образу и вознести свои молитвы… И было невыразимо больно видеть, когда поезд пролетал мимо малых станций, не останавливаясь на них, как народ медленно расходился по домам, покидая станцию… На больших же станциях, во время остановок, служились беспрерывно молебны, и повторялись те же сцены, что и в Харькове… В полном облачении, с хоругвями и зажженными свечами, встречали местное духовенство и народ святую икону, и поезд задерживался на станциях даже долее положенного времени…
     Задумчиво сидели мы в салоне-вагоне и оба молчали… Огромное количество свечей озаряло Пречистый Лик Богоматери… Только теперь я рассмотрел чудотворный образ и заметил, какое множество драгоценностей украшало его, как крупны были те бриллианты, коими был унизан венчик вокруг Пречистой Главы Матери Божией…
     А эта икона стояла в сельском храме!..
     “Отчего Вы так поздно приехали?” – вдруг неожиданно спросил меня священник Яковлев.
     Я встрепенулся и мгновенно вспомнил, что этот же вопрос предложил мне нищий, в лохмотьях, при крестном ходе в Харькове, и что никто не мог объяснить мне его загадочных слов…
     “Почему поздно?” – испугался я.
     “Мы Вас еще в прошлом году ждали, – начал свой рассказ священник Яковлев, – живет в нашем селе старичок Божий; великий он праведник; мы так и почитаем его за прозорливца… В самом начале войны, значит, примерно в конце августа прошлого года, было ему видение Святителя Иоасафа… Явился к нему Угодничек Божий и крепко выговаривал за грехи людские и сказал, что обижают люди Господа неправедною жизнью и грехами своими, что приближается уже время Суда Божия над людьми, что и война послана в наказание, чтобы одумались и образумились люди и покаялись, и горем, страданиями и слезами очистили свои души… Грозил Святитель, говоря, что отступит Господь от людей и отнимет до времени благодать Свою от России… Но по милосердию Своему, чтобы люди не отчаялись, не попустит Господь погибнуть Земле Русской, но что до тех пор не вернет Своей благодати, пока люди не призовут на помощь Царицу Небесную, ибо теперь только одна Матерь Божия может помочь людям и замолить грехи их у престола Всевышнего и спасти Россию. Сказав это, старичок Божий повелел нам собирать деньги на крестный ход и нести нашу чудотворную Песчанскую икону Матери Божией на фронт, и добавил: “Матери Божией самой угодно пройти по линиям фронта и благословить армии наши”. Тут, известное дело, некоторые и усомнились и указывали старичку, что не только на фронт, но даже и в Ставку никого без разрешения не пускают; но старичок пригрозил маловерам и твердо заметил им:
     “Не сомневайтесь: приедет посол Царский… Война послана в наказание, а не на погибель нашу… Еще терпит Господь Милосердный, и, если послушают Святительского гласа Угодника Божьего Иоасафа, да сделают то, что Он приказал сделать, выполняя волю Матери Господней, то не бойтесь: одолеет Пречистая супостатов, и не ради вас грешников, а ради Царя, Помазанника Своего, помилует Россию… А как не послушают Святителя, да не поверят Его словам, тогда познают люди такую скорбь, что и сказать нельзя, и даже подумать страшно, и лучше не дожить до лютого часа того…
     Мы и начали собирать деньги и тысяч пять собрали, и все ждем и ждем Вас. Наконец и ждать перестали… А, чтобы не было соблазна, я и вернул обратно деньги”…
     С затаенным дыханием я прислушивался к каждому слову священника Яковлева… Трудно передать, что я испытывал в эти моменты встречи с еще одним новым свидетельством безграничного милосердия Божия к людям и грубого ответного невнимания последних к голосу Всеблагого Творца…
     “А потом, – продолжал священник Яковлев, – вышел приказ от благочинного везти нашу икону в Харьков… Мы и догадались, зачем; народ и повалил к старичку, кто за расспросами, а кто просто хотел повиниться пред ним за маловерие свое”…
     “Что же, старичок, – прервал я рассказ о. Александра, – сказал что-нибудь?..”
     “Горько кручинился старичок Божий, но говорил с неохотою… Может быть и знал что-нибудь, да сказывать не хотел; а все больше повторял то, что прежде говорил: “Как поверят Святителю Иоасафу, тогда еще смилосердится Господь; а как не поверят, тогда наступят беды одна другой горше, и ниоткуда уже не будет помощи”, – сказал батюшка.
     “А не говорил ли старичок, что теперь уже поздно ехать на фронт, что Господь прогневался за то, что мы целый год не исполняли повеления Святителя Иоасафа?” – спросил я.
     “Нет, этого не говорил”, – ответил о. Александр.
     “Батюшка, – спросил я снова, – а Вы сообщали кому-нибудь о явлении Святителя старцу? Знал ли об этом архиепископ Антоний и, если знал, то почему же не довел до сведения Царя?..”
     “О том, знал ли о видении нашего старичка Божьего Владыка, нам неизвестно: люди мы маленькие, с архиереями не сообщаемся; а нашему благочинному, как же, сейчас же обо всем донесли. Сами же мы верили попросту и, как сказал старичок, так и сделали, чтобы быть готовыми на случай: выйдет приказ выступать с крестным ходом, чтобы деньги, значит, были наготове. А доносил ли благочинный архиепископу или нет, того не знаем”…
     Сомнений не было… Было очевидно, что Святитель Иоасаф явился одновременно полковнику О. на фронте и благочестивому старцу в селе Песках.
     И я рассказал священнику Яковлеву подробности доклада полковника на Общем Собрании братства Святителя Иоасафа, о безуспешных попытках полковника довести об этом докладе до сведения Государя Императора, о бывшем видении еще за два года до войны, об обстоятельствах, вызвавших, мою командировку в Ставку, и, в заключении, добавил:
     “Я узнал о докладе полковника О. лишь 5 сентября, вечером. На другой же день я предпринял уже нужные шаги для того, чтобы осведомить Ея Величество об этом докладе… Государыня Императрица узнала обо всем 7-го сентября и в тот же час сделала все нужные распоряжения Своему секретарю, графу Ростовцову, Около трех недель потребовалось для выправки разных бумаг и документов, получив которые я сейчас же поехал в Белгород, а оттуда к Вам”…
     “Дивны дела Божии, – сказал растроганный о. Александр, выслушав мой рассказ… – Не только нас, грешных, но и Вас, значит, предуведомил Святитель… Коли бы послушались Святителя в первый раз, то не было 6ы войны, – убежденно сказал о. Александр”…
     “Я тоже так думаю”, – ответил я.
     “А помните ли Вы, – вдруг, неожиданно, сказал священник Яковлев, какие победы были у нас на фронте, в самом начале войны… Даже немецкую границу наши войска перешагнули… Прав, значит, был наш старичок, когда сказал, что не для гибели, а для покаяния в грехах наших ниспослал Господь эту войну… Вот тут то и нужно было сейчас же взмолиться к Матери Божией и идти крестным ходом, с нашей иконою, на фронт, и тем исполнить повеление Святителя… Господь бы и помиловал Россию за молитвы Своей Матери и попридержал врагов, и не попустил бы войне продолжаться дальше… Тогда ведь все в один голос кричали, что война только на три месяца рассчитана… Может быть и точно. Господь установил такой срок и ждал, что люди покаются… Воля Божия помочь была, да, видно, человеческой воли не было… Тут-то и пошло поражение за поражением, отступление за отступлением, и чем бы все это несчастье кончилось, если бы Сам Царь не пошел на фронт, да в Свои Царские руки команду не взял – одному Богу известно… Ради Царя, Помазанника Своего, Господь отогнал врага и еще милует Россию… Может быть и сейчас еще не поздно”…
     Помолчав немного, точно обдумывая мысль, о. Александр как-то особенно выразительно сказал:
     “Нет, нет, не поздно еще, спасет Господь Россию; иначе не попустил бы нам грешным, ехать сейчас в Ставку; не прошли, значит, еще уготованные Господом сроки… Лишь бы там вняли голосу Святителя”, – как-то неуверенно окончил священник Яковлев.
     Еще долго длилась моя беседа с достойнейшим сельским пастырем, так располагавшим к себе своим простосердечием и искренностью, своей глубокой верой и любовью к Святителю…
     Приближалась ночь; простившись со святынею, прочитав вечерние молитвы, мы разошлись каждый в свое купе…
     На прощание, о. Александр сказал мне:
     “А как же объяснит наука это одновременное явление Святителя Иоасафа нашему старичку в селе и полковнику О. на фронте?..”

 

Глава vII
Прибытие в Могилев

     “Мог ли я, никому не известный сельский священник, думать когда-нибудь, что увижу Царя Батюшку”, – сказал мне на другой день о. Александр.
     “И не только Царя, но и Наследника увидите; и даже, может быть, через несколько часов, на вокзале; ибо, наверное, и Государь, и Цесаревич выйдут, вместе с крестным ходом, навстречу Царице Небесной”, – ответил я.
     “Спаси их Матерь Божия”, – сказал священник Яковлев и перекрестился.
     “А заметили Вы, батюшка, что Царица Небесная прибывает в Ставку как раз к самому дню Тезоименитства Наследника-Цесаревича… Сегодня ведь 4-ое октября, а завтра 5-ое”.
     “Да, да, – живо отозвался о. Александр, – значит, крестный ход придет в собор к началу всенощной… Лишь бы только поезд не опоздал”…
     “Это ничего, если и опоздает: без Царя всенощной не начнут, да и начинать будет некому, потому что и протопресвитер, и прочее духовенство пойдут с крестным ходом”, – ответил я.
     “Пожалуй, что и так”, – согласился о. Александр. Поезд уже приближался к Могилеву. До сих пор, проезжая огромные пространства, мы не замечали никаких признаков войны, точно ее и не было вовсе. Но, по мере приближения к Ставке, нам все чаще и чаше попадались транспортные поезда, эшелоны войск, двигавшиеся по направлению к Ставке и обратно. Ближайшие к Могилеву станции также отражали картину военного времени, на перроне, кроме серых шинелей, никого не было.
     Священник Яковлев и я, оба несколько взволнованные, высматривали из окна вагона, рассчитывая увидеть на перроне Государя, Наследника и духовенство, с протопресвитером Шавельским во главе.
     “Хоругвей что-то не видать”, – сказал о. Александр.
     “Крестный ход ожидает, верно, на площади, перед вокзалом”, – ответил я. Постепенно замедляя ход, поезд грузно остановился у перрона.
     Наш вагон-салон был прицеплен к последнему вагону и находился в конце поезда… Мы не выходили из него, ожидая, что кто-нибудь выйдет навстречу святыне. Прошло, однако, несколько минут томительного ожидания, а к нам никто не приходил… Никого не было и на станции: военные, в походной форме, лениво прохаживались по перрону взад и вперед, очевидно даже не зная о прибытии святыни…
     “Что бы это значило, – думали мы оба, не решаясь, однако, высказывать друг другу своих тревог и опасений… Разве телеграмма случайно не дошла? Нет, не может быть этого”…
     Вдруг появился секретарь протопресвитера Е.И. Махароблидзе, и мы радостно и облегченно вздохнули… Я знал его давно по его участию в делах братства Святителя Иоасафа, где он исполнял иногда мелкие секретарские обязанности.
     “О. протопресвитер прислал автомобиль, – скороговоркою сказал он, только, к сожалению, подъехать к главному подъезду вокзала теперь нельзя, придется небольшое расстояние пройти пешком… Но это недалеко, совсем близко; разрешите, я проведу Вас”, – говорил он, обращаясь ко мне и точно не замечая стоящего рядом со мною священника Яковлева.
     “Зачем автомобиль? – нетерпеливо сказал я. – Я пройду со всем крестным ходом”…
     Е.И. Махароблидзе замялся.
     “Крестного хода не будет”, – смущенно сказал он.
     “Как не будет? Что Вы говорите такое, Ексакустодиан Иванович! – воскликнул я в изумлении. – Разве протопресвитер не получил моей телеграммы?”
     “Никак нет; телеграмма получена вчера… Я не знаю… Я не знаю… Так распорядился протопресвитер”, – растерянно отвечал Е.И. Махароблидзе.
     Я переглянулся со священником Яковлевым и прочитал в его глазах такую невыразимую скорбь, такое горе, что мне стало жалко его…
     Для сельского пастыря, воспитанного в условиях, создающих определенные точки зрения на начальство, и связывающего высоту служебного положения с высотою личных качеств, такое отношение протопресвитера к святыне явилось неожиданным ударом и глубоко оскорбило его религиозное чувство.
     “Какие проводы, и какая встреча! – подумали мы, – вместо крестного хода, с Царем во главе, вместо торжественной встречи чудотворного образа Божией Матери, прибывшего в Ставку по повелению святителя Иоасафа для спасения России, будущее которой становилось все более грозным и тревожным, – на вокзале один Е.И. Махароблидзе, с автомобилем”.
     И хотя я знал протопресвитера Шавельского и то, что это мало верующий человек, один из тех прогрессивных батюшек, для которых священнодействие являлось только обязанностью службы, однако такого небрежения к святыне я не мог ожидать… Тем меньше мог допустить его проникнутый благоговейным почитанием святыни настоятель Песчанского храма, священник А.Яковлев, свидетель бесчисленных чудес, изливаемых на верующих от иконы самою Матерью Божиею названной “источником благодати” для всей России С большим трудом, священник Яковлев, я и Е.И. Махароблидзе вынесли святую икону, высотою свыше двух аршин и весом около двух пудов, из вагона и, с еще большим трудом, донесли ее до автомобиля, бережно прикрывая дорожным пледом драгоценные украшения ее. Окруженные толпою зевак, мы долго мучились, пока поместили икону в небольшой, грязный, походный автомобиль, с брезентовым верхом, установив ее так, как перевозят зеркало или картину в раме… Е.И. Махароблидзе сел впереди, рядом с шофером, а священник Яковлев и я кое-как примостились, стоя одною ногою на ступеньках и держась то за икону, то друг за друга, чтобы не свалиться. Автомобиль быстро помчался вперед… Никогда не высыхающие в провинциальных городах лужи забросали и святыню, и нас грязью.
     “Что бы сказал Царь, – думали мы оба, – если бы увидел этот переезд наш с величайшей святыней, прибывшей на именины Наследника, спешащей на помощь Царю в один из самых ужасных моментов истории, когда, по свидетельству Святителя Иоасафа, никто, кроме Матери Божией, уже не мог спасти Россию!”
     Мы подъехали к собору. Ни вокруг собора, ни в самом соборе никого не было. Только сторож ходил с тряпкой в руках и сметал пыль. Снова засуетился Е.И. Махароблидзе и побежал искать людей, чтобы с их помощью вынести икону из автомобиля. Однако никого не удалось найти, и когда Е.И. Махароблидзе вернулся, то мы, общими усилиями, вытащили икону и внесли ее в собор.
     Посреди храма стояли два аналоя, на которых лежали Федоровская икона Божией Матери и образ Преподобного Сергия Радонежского.
     Мы не знали, куда установить прибывшую икону… Протопресвитер не озаботился даже приготовить место для святыни.
     Священник Яковлев чуть не плакал от огорчения. В этот момент протопресвитер вышел из алтаря и, холодно поздоровавшись со мною, едва протянув руку священнику Яковлеву, распорядился поставить икону на пол, у правого клироса, прислонив ее к стенке.
     “Но отсюда Государь даже не увидит иконы”, – сказал я протопресвитеру.
     “Завтра найдем другое место, а сейчас некогда, – небрежно ответил о. Шавельский, – нужно начинать всенощную; прибудут Государь с Наследником”…
     Сказав это, протопресвитер направился в алтарь, пригласив и о. Александра следовать за собою. Я остался один в соборе, и Е.И. Махароблидзе указал мне место, где я должен был стоять, вместе с Царской свитой.
     Вскоре приехал министр Двора граф В.Б. Фредерикс, дворцовый комендант генерал В.Н. Воейков, затем Великий князь Георгий Михайлович, генерал М.В. Алексеев, позднее Великий князь Дмитрий Павлович и др.
     С минуты на минуту ждали Государя.
     Однако, протопресвитер, не ожидая прибытия Его Величества, начал всенощную, что, по-видимому, никого, кроме о. Александра и меня, не удивило. Вдруг послышался шум подъезжавшего автомобиля, и Е.И. Махароблидзе бросился открывать боковую дверь собора, примыкавшую к левому клиросу, где было Царское место.
     Государь Император и Наследник Цесаревич медленно входили в храм, осеняя себя крестным знамением.
     Я не сводил глаз с Царя. Как изменился Государь за эти пять лет, истекших с момента моей последней встречи… И мельчайшие подробности аудиенции воскресали в моей памяти, и в ушах еще звучали приветливые слова Государя, сказавшего мне при прощании: “Так будем же встречаться”… Но прошло пять лет, и я видел Государя только издалека, хотя и знал, что Государь осведомлялся обо мне и пригласил бы к Себе, если бы не верил тем, кто говорил Царю, что я в отъезде…
     С какой любовью глядел я на Царя, с какой болью читал в скорбном выражении Его чудных глаз ту муку и страдания, какие Царь выносил на Своих плечах за грехи России…
     Несколько раз мои глаза встречались с глазами Государя; я видел, как часто Царь оглядывался в мою сторону и смотрел на меня, точно стараясь припомнить знакомое лицо, какое где-то видел…
     И эти движения Государя наводили меня на мысль о том, что, может быть, Его Величеству даже не докладывалось о моем приезде, ничего не говорилось о том, чем этот приезд вызван, что Государь даже не знает о прибывшей в Ставку святыне…
     Я любовался этими движениями и той непосредственностью, какая за ними скрывалась… Я знал уже немножко Царя по первой аудиенции и то, что у Государя не было ни одного искусственного жеста, не было ничего деланного, что Царь был воплощением искренности и простоты… И, глядя теперь, как Государь оглядывался на молящихся, зная, что сотни глаз устремлены на Него и следят за каждым Его движением, я мысленно спрашивал себя, каким образом Государь, прошедший школу придворного этикета, связанный положением Монарха величайшей в мире Империи, мог сохранить в Себе такую непосредственность и простоту, такие искренность и смирение…
     Наследника я раньше никогда не видел и теперь увидел в первый раз. Это был уже большой и стройный мальчик; та же простота и искренность отражались в каждом Его движении и располагали к Нему.
     Прошло не более четверти часа, и всенощная кончилась… В первый раз я был на всенощной, какая длилась не более двадцати минут… Государь и Наследник медленно сходили с амвона…
     В северных дверях иконостаса показался священник Яковлев, с напряженным вниманием следивший за каждым движением Государя… Окидывая всех печальным взором, Государь с Наследником направлялся к выходу из собора… Впереди бежал Е.И. Махароблидзе, торопясь распахнуть боковую дверь. Ни Государь, ни Наследник даже не оглянулись в сторону чудотворного образа Божией Матери.
     Было ясно, что протопресвитер даже не докладывал Государю о прибытии Святыни в Ставку. Государь уехал.
     Священник Яковлев вышел из алтаря, подошел к святой иконе и, опустившись на колени, долго молился.
     Простившись с иконою, я, вместе с ним, вышел из храма. Предчувствие чего-то ужасного и неотвратимого сковало наши уста. Мы шли вместе и оба молчали…
     То, что для священника Яковлева явилось лишь выражением нерадения протопресвитера к святыне и так изумляло его и оскорбляло религиозное чувство смиренного сельского батюшки, то вызывало во мне гораздо более глубокие переживания и причиняло мне тем большую боль, что я не мог высказать ее о. Александру.
     Я не хотел посвящать его в те сомнения и колебания, какие возникали у меня перед самым отъездом из Петербурга, когда мне казалось, что не я, а полковник О. должен выполнить повеление Святителя Иоасафа, и когда я был близок к решимости отказаться от командировки в Ставку…
     Я не мог поделиться с ним теми мыслями, какие явились только теперь и какие говорили мне, что я не должен был отклонять предложение графа Ростовцова об аудиенции у Ея Величества, что мне следовало лично довести до сведения Императрицы о докладе полковника О. и заручиться всем тем, что обеспечивало бы успех моей миссии, включительно до письма Ея Величества к Государю Императору.
     Я сознавал, какую огромную ответственность перед всей Россией взял на себя, и боялся, что не в силах буду выполнить возложенную на меня задачу.
     И потому, как ни возмущали меня действия протопресвитера Шавельского и его пренебрежительное отношение к святыне, но я видел в них и тот сокровенный смысл, какого не мог видеть священник Яковлев и какой рождал во мне мучительную боль от сознания, что, может быть, и в самом деле Господь не благословляет моей миссии; может быть, мои ощущения, заставлявшие меня колебаться перед отъездом из Петербурга, не обманывали меня, и, может быть, неправ был протоиерей А.Маляревский, настоявший на моем отъезде…
     “Не будем унывать, – сказал я, в утешение самому себе, стараясь в то же время успокоить и о. Александра, – завтра, после обедни, мы увидим Государя и тогда обо всем расскажем лично; ибо, кроме нас, конечно, никто этого не сделает… Увидим мы завтра и архиепископа Константина… Я давно знаю и люблю Владыку: он поможет нам”.
     “Дай Бог”, – ответил священник Яковлев.
     Было только 7 часов… Через полчаса мы вышли из гостиницы и направились в одно из зданий, принадлежавших Штабу, куда военные и гражданские власти сходились к завтраку и обеду, и куда мы были приглашены. Там, среди этих служащих, были и мои знакомые по Петербургу и бывшие сослуживцы по Государственной Канцелярии, и меня интересовало свидание с ними, с целью ознакомиться с общим положением на фронте и свежими новостями, ежедневно прибывавшими в Ставку. Там только я мог застать и протопресвитера Шавельского…

 

Глава vIII
В офицерском собрании

     Помещение, куда мы вошли, напоминало собою, как по виду, так и по настроению находившихся в нем лиц, курзал, клуб, или офицерское собрание в провинциальном городе, затерявшемся где-то в захолустье.
     Из передней дверь вела в продолговатую комнату, где были расставлены небольшие квадратные столы, покрытые белой скатертью, с приготовленными уже для ужина приборами, предназначенные для штабных служащих. Далее, в глубине, поперек комнаты, стоял длинный стол для высших чинов. Там были места генерала Алексеева и его приближенных. Лакеи, с салфетками в руках, бегали между столиками, расставляя бутылки с вином. Налево от передней находилась небольших размеров квадратная комната, в углу которой стояло пианино, а посреди – круглый стол, с разложенными на нем, в беспорядке, разорванными журналами и газетами…
     Сюда собирались после завтрака и обеда, и эта комната являлась чем-то вроде гостиной и курительной.
     Мы вошли в нее… Здесь уже находились незнакомые нам лица и несколько священников, прибывших с фронта и вновь назначенных. Между этими лицами шла оживленная беседа: они весело разговаривали, балагурили и громко смеялись. Мало-помалу, один за другим, они переходили в столовую и занимали места за столиками, продолжая начатый разговор и бросая на ходу недокуренные папиросы на пол… Скоро столовая наполнилась вошедшими… Каждый спешил занять свободный столик… Ни священник Яковлев, ни я не знали, были ли места нумерованы, и садились ли каждый на свое место, или же выбирал любое, оставшееся свободным; и потому мы стояли в нерешительности, не зная, куда нам идти, и искали глазами свободное место…
     В этот момент вошел, вернее, вбежал, в столовую, необычайно быстрою походкою, ни на кого не глядя, с опущенными вниз глазами, точно стесняясь присутствовавших, генерал Алексеев и, обратясь ко мне, сказал: “Не хотите ли к нам, за общий стол?” – и, не дождавшись моего ответа, так же быстро прошел к своему месту. Не желая оставлять священника Яковлева среди совершенно ему незнакомых людей и не зная, относилось ли приглашение также и к о. Александру, я оставался в нерешительности до тех пор, пока нас не заметили мои знакомые, сидевшие за маленьким столиком, и пригласили к себе.
     Заняв место, я стал искать глазами протопресвитера Шавельского, но нигде не находил его.
     В столовой царил тот характерный шум, какой наблюдается в ресторанах, когда обедают одновременно десятки лиц, и лязг посуды, ножей и вилок чередуясь с хлопаньем вытаскиваемых из бутылок пробок, смешивается с гулом разных голосов… Я не выносил этого шума, и он всегда мне был противен… По этой причине я никогда не принимал приглашения на званые обеды, ибо не понимал, как можно делать из обеда занятие и просиживать часами за обеденным столом…
     Наблюдая эту картину, это настроение тех людей, которые находились, казалось, у самого порога бездны и своими усилиями сдерживали натиск врага, стремившегося свергнуть в эту бездну всю Россию, я делал невольные параллели между тылом и фронтом, между Могилевом и Ставкою, между этим Офицерским Собранием и тем, что находилось за его порогом…
     И чем глубже я всматривался в эти параллели, тем понятнее были мне речи моих собеседников, тем мрачнее казались перспективы, тем безнадежнее положение… Не оживление и веселье окружающих вызывало у меня мрачные мысли и рождало уныние; даже не слепая уверенность в победе, какая, как психологический фактор, была ценной, смущала меня… Все это имело свое объяснение, отражало физическую потребность рассеяться, отдохнуть от напряженной работы и было мне понятно… Но я не мог понять того, каким образом все эти самоуверенные и самонадеянные люди связывали свою уверенность в победе только со стратегическими соображениями и не постигали того, что воля Божия может обесценить все эти соображения, опрокинуть все человеческие расчеты и что нужно считаться с этой волей и служить ей. Не понимал я и того, как могло согласоваться настроение людей, бывших в Офицерском Собрании, с тем настроением, какое царило не только повсеместно в России и за порогом этого Собрания, когда в том же Могилеве нельзя было встретить ни одного человека, на лице которого не отражались бы безысходное горе и глубокая скорбь, когда отовсюду только и слышались жалобы на чрезмерную работу в Ставке, от которой люди сбивались с ног, когда даже для молитвы к Богу не хватало времени и всенощная длилась только двадцать минут…
     Странным казалось мне и то, что эти же самые люди, по выходе из Офицерского Собрания, точно сговорившись, надевали на себя маску уныния и принимали озабоченный вид, и я спрашивал себя, где же истинное отражение действительного положения на фронте: там ли, в столовой Офицерского Собрания, где весело смеялись и рассказывались анекдоты, или здесь, на улице, где люди шли с поникшей головою…
     “Верно, Вы даже не предполагали, что увидите здесь такое оживление, спокойствие и хладнокровие”, – сказал мне один из моих бывших сослуживцев по Государственной Канцелярии.
     “Да, не предполагал, – ответил я, – и не только оживление и хладнокровие, но я вижу здесь такое веселье, какого давно уже не замечал даже в столице. Точно Вы не в Ставке, вблизи фронта, точно и войны нет никакой”…
     “Браво, браво, князь”, – чуть не захлопал в ладоши мой собеседник. “Это оттого, что ни в ком из нас нет ни малейшего сомнения в исходе войны; что все, начиная от генерала и кончая солдатом, скованы уверенностью в самой блестящей победе… Вдребезги разнесем Тевтонию”…
     “Да на чем же Вы строите такую уверенность?” – спросил я удивленно… “Как на чем?! На всем!” Я вопросительно посмотрел на собеседника. “Это все Петербург наводит на всех панику, – продолжал он, – если бы Вы знали, как отравляет нас этот вечно ноющий тыл, эти бабьи страхи… Когда вы вернетесь в Петербург, то расскажите всем, что Вы здесь видели… Скажите, что мы здесь чуть только не танцуем”…
     “Вам виднее, – ответил я, – но у меня лично такой уверенности нет. Я понимаю, что прифронтовой службе полезно питать преувеличенные надежды, чтобы своим настроением вдохновлять фронт, но”…
     “Нет, нет, – перебил меня собеседник, – мы искренне исповедуем свою уверенность: Германия будет побеждена, она должна быть побеждена!”
     “Может быть и будет, – ответил я, – но в том, что она должна быть побеждена, я сомневаюсь, ибо одинаково невыгодно как России уничтожать Германию, так и Германии Россию”…
     “Ну да: Вы известный германофил”, – ответил мой бывший сослуживец. “Нет, не потому; а потому, что, кроме воли двух враждующих сторон, из которых каждая, естественно, хочет остаться победительницею, есть еще третья воля, наиболее беспристрастная… Одни называют эту волю – волей Божией, а другие – законом исторической необходимости. Война с Германией есть безумие с обеих сторон. Каждая из этих сторон воюет, в сущности говоря, против самой себя… Победа или поражение Германии будет победою или поражением России, Господь не допустит такой явной бессмыслицы, и война кончится вничью”…
     Мой собеседник рассмеялся и, наклонившись ко мне, шепотом сказал мне:
     “Вы знаете, если бы кто-нибудь услышал Ваши слова, то Вас бы повесили”.
     “Действительно, ради этого не стоило бы приезжать к Вам в Ставку”, – ответил я, улыбаясь…
     “А союзные обязательства, а это постоянное стремление Германии колонизировать Россию, ее наглый тон, с каким она диктовала нам свои требования, наконец ее отношение к Сербии, поведение в Бельгии, разве Вы все это забыли? Давно было пора обуздать эту вечную угрозу европейскому миру”…
     “Нет, не забыл, – ответил я, – но эти причины, оправдывающие войну, растворяются в одной, запрещающей нашу войну с Германией. А Вы забыли, спрошу и я Вас, в свою очередь, что Россия и Германия являются единственными в Европе монархиями, но не по имени, а по структуре и существу, единственным оплотом монархического начала, единственным барьером, сдерживающим натиск революции… Рисуете ли Вы себе те результаты, какие сделаются неизбежными в том случае, если Россия победит Германию, а Германия выведет из строя Россию? Придет Англия и превратит Россию в колонию, как сделала с Египтом. Меня еще в гимназии, когда я был в 3-м классе, учили, что Англия является хищным ястребом, живущим чужой добычей; что знаменитый Британский Музей состоит только из награбленных сокровищ других народов… Потому-то я и являюсь германофилом, что отдаю себе ясный отчет в той исторической роли, какую играла Англия по отношению к России. Германия не могла играть такой гнусной роли хотя бы потому, что для нее невыгоден разгром России; а для Англии это выгодно… И Франция, и Англия одинаково боятся могущества как России, так и Германии, и тем больше – взаимной дружбы последних; поэтому к разрыву между нами и немцами были направлены все их усилия… А мы, как всегда, опростоволосились… Попались на удочку этих интриг и немцы”…
     “Вот Вы и скажите об этом генералу Алексееву: смотрите, он еще сидит за столом; спешите, а то он сейчас выбежит отсюда”, – сказал мой собеседник, сдерживаясь от смеха.
     “Княже, княже, видно, что Вы только что из Питера прибыть изволили… Ведь Петербург бредит о мире, разве мы этого не знаем… Но что же получится?! Повторится история Японской войны, когда Петербург вырвал победу из рук Линевича, а Витте подписал позорный мир в Портсмуте”…
     Упоминание о графе С.Ю. Витте заставило меня вспомнить один из эпизодов прошлого года, когда русские, застигнутые войной, не могли возвращаться домой через Германию, а устремлялись в Италию, чтобы из Бриндизи ехать в Константинополь, а оттуда в Одессу. Среди этих русских, заехавших сначала в Бари, где я в то время находился, занятый постройкою Святителю Николаю, а затем собравшихся на пароходе в Бриндизи, были граф С.Ю. Витте, С.С. Манухин, бывший тогда вице-председателем Государственного Совета, светлейший князь П.П. Волконский, княгиня М.Барятинская, граф А.Тышкевич, В.Малама и др… Все до крайности возмущались зверствами немцев и на все лады обсуждали случай с г-жою Туган-Барановской, которую немцы выбросили из вагона на полотно железной дороги, и где она, израненная, скончалась в страшных мучениях…
     “Этого быть не может… Это клевета на немцев!” – закричал граф С.Ю. Витте.
     “Война с немцами бессмысленна… Уничтожить Германию, как мечтают юнкера, невозможно… Это не лампа, какую можно бросить на пол, и она разобьется… Народ, с вековою культурою, впитавший в свою толщу наиболее высокие начала, не может погибнуть… Достояние культуры принадлежит всем, а не отдельным народам, и нельзя безнаказанно посягать на него”…
     Я вспомнил, какие горячие возражения последовали тогда со стороны спутников графа, охваченных общим негодованием против немцев и проникнутых симпатиями к Англии. Возражая им, граф, в свою очередь, горячился и сказал:
     “Да поймите же, что нам невыгоден разгром Германии, если бы он даже удался. Результатом этого разгрома будет революция сначала в Германии, а затем у нас”.
     И сказав эти слова, граф С.Ю. Витте расплакался, как ребенок. Я вспомнил об этом эпизоде и рассказал о нем своему собеседнику.
     “Что же, – ответил он, – революция в Германии возможна; но что она будет в России, это уж Витте перехватил через край”…
     “Все Вы здесь дети Сазоновской школы, – сказал я, – все Вы англоманы; но в вопросах широкой политики нужно принимать во внимание не личные симпатии к нации, а политические выгоды; а в том и сказывалось роковое значение нашей дипломатии, что она всегда забывала эту истину. Вот Вы сказали, что Германия всегда являлась угрозою европейскому миру… А я скажу Вам, что, если бы между Россией и Германией существовала подлинная дружба, то никакая война в Европе не была бы возможна… Потому-то Германия и бряцала оружием, что не была уверена в нас, что мы бросались то в объятия Франции, то в объятия Англии, и естественно, что Германия боялась нашего союза с ее врагами. Есть кто-то третий, кому выгодна гибель и Германии, и России”…
     “Книга Нилуса”, – перебил меня мой собеседник и закатился смехом. Он смеялся таким заразительным смехом, что я только и мог сказать ему:
     “Да перестаньте же, на нас все смотрят”…
     Но он не унимался и, трепля меня за рукав, сказал мне деланно серьезным тоном:
     “Знаете, князь: Вы действительно приехали в самый раз… Тащите сюда скорее всю Ставку; смотрите, там еще все сидят за столом; скажите им: “Поворачивайте оглобли… Повоевали с Германией, и будет с вас: а теперь кидайтесь на Англию, а затем на Францию, чтобы всем досталось понемножку; а то, что же, в самом деле, наседаете на одну Германию и рвете ее на клочья”…
     “Где же тут справедливость!.. Ах, как досадно, что Вы не привезли с собою Нилуса… И что бы было взять его с собою!.. Если приедете в другой раз, непременно привезите его с собою… Хорошо?..”
     “Хорошо”, – ответил я, любуясь жизнерадостностью моего собеседника. “Держите его, держите!” – полушепотом закричал он, указывая на генерала Алексеева, сорвавшегося со своего места и почти выбегавшего из столовой.
     “Ах, досада какая, упустили… А теперь не догонишь его и с гончими’’…
     Обед кончился. Шумно раздвигались стулья, и столовая быстро опустела.
     Беседовавший с каким-то незнакомым мне священником, о. Александр подошел ко мне, и я стал прощаться с моим собеседником.
     “Не забудьте же Нилуса”, – сказал он, делая серьезную мину и крепко пожимая мою руку.
     В крайне подавленном состоянии духа возвращался я, вместе со священником Яковлевым, в гостиницу…
     Я был уверен, что, заранее предуведомленный о моем приезде в Ставку, протопресвитер Шавельский сделает все нужные распоряжения к достойной встрече святынь; но вот первый день моего пребывания в Ставке уже кончился, а о моем приезде никто даже не знал, и появление мое в Офицерском Собрании явилось для всех неожиданным.
     Прибыв с вокзала прямо в Собор ко всенощной, я услышал от генерала Воейкова, в ответ на мою просьбу доложить Его Величеству о миссии, возложенной на меня Государынею, что вопрос касается не коменданта, а протопресвитера… Но протопресвитер, немедленно после окончания всенощной, куда-то скрылся, и я не мог найти его. Меня направили в Офицерское Собрание; но и там его не оказались… Сказали, что протопресвитер, вероятно, обедает с Государем… Все это нервировало меня… Но особенно угнетало меня то, что священник Яковлев, смиренный сельский пастырь, был свидетелем той картины, какую видел в Офицерском Собрании и какая так поразила его; и я понимал, почему он так глубоко вздыхал и отмалчивался…
     Мы молча простились с ним, и каждый ушел в свой номер. Я решил отправиться к протопресвитеру Шавельскому завтра, рано утром, до начала литургии, в его канцелярию, какая помещалась в Штабе.

 

Глава IX
Протопресвитер Г.И. Шавельский

     Я шел по улицам, разукрашенным, по случаю Тезоименитства Наследника Цесаревича, флагами… Было только 8 часов утра… Встречных было мало… Прошло несколько минут, прежде чем я нашел канцелярию протопресвитера. В первой комнате сидел за столом Е.И. Махароблидзе… Он был правой рукою всесильного протопресвитера, и в его движениях сказывалась уверенность человека, довольного своим положением. Протопресвитер находился в смежной комнате. Я прошел к нему…
     “Вот видите, как мы живем здесь, – сказал мне Г.И. Шавельский, указывая рукою на стоявшую в углу кровать, – вот и все наше убранство… Здесь моя квартира, здесь и канцелярия”.
     Не желая терять времени, я перешел непосредственно к тому, что меня угнетало, и сказал протопресвитеру:
     “Никогда бы я не подумал, что Вы окажете такой прием чудотворному образу Божией Матери, пред которым сам Святитель Иоасаф коленопреклонно молился, со слезами… Я был уверен, что Вы встретите святыню еще более торжественно, чем ее встречали в Харькове и по пути следования в Ставку, когда даже на маленьких станциях, ночью, духовенство и народ, с хоругвями и свечами в руках, ждали прибытия поезда, чтобы приложиться к иконе, и служились непрерывно молебны о ниспослании победы на фронте… Мне казалось, что Вы встретите Царицу Небесную на вокзале крестным ходом с Царем во главе, пройдете с вокзала в Собор, отслужите пред Нею молебен и поставите икону на подобающее святыне место; а увидел я только одного Е.И. Махароблидзе, с брезентовым автомобилем, на котором разъезжают солдаты”…
     “Какие там крестные ходы! – запальчиво ответил Г.Шавельский, – это архиепископу Антонию делать нечего; он и устраивает крестные ходы, да всенощные служит по пяти часов: а нам здесь некогда. По горло заняты”…
     Я обомлел от этих слов; однако, не допуская еще такого издевательства над религиозным чувством, я спокойно сказал о. Шавельскому:
     “Позвольте, здесь, верно, какое-то недоразумение… Вы должно быть не знаете, что я командирован в Ставку по повелению Ея Величества, и того, чем вызвана моя командировка… И что, по возвращении в Петербург, я должен буду представить Государыне доклад о своей поездке”.
     Г.И. Шавельский промолчал… Рассказав о докладе полковника О., о бывших ему дважды явлениях Святителя Иоасафа, о таком же явлении старцу в селе Песках, я добавил:
     “Совершенно не подобает мне утверждать пастыря Церкви в вере; однако же я думаю, что Вы берете на себя великую ответственность, не выполняя повеления Святителя Иоасафа… Если бы я был даже неверующим, то и тогда одновременное явление Святителя в разных местах двум разным лицам – одному – живущему в месте пребывания святой иконы, в селе Песках, а другому – находящемуся на фронте, и переданное им одинаковое повеление Божие, поколебало бы мое неверие… Святитель приказал не только привезти святые иконы в Ставку и здесь их оставить, а повелел обойти с ними фронт и предупредить, что такова воля Матери Божией, и что только при этом условии Господь помилует Россию; а вы не встретили святыни на вокзале и не предуведомили Царя”…
     “Да разве мыслимо носить эту икону по фронту! – возразил протопресвитер. – В ней пуда два весу… Пришлось бы заказывать специальные носилки…
     А откуда же людей взять… Мы перегружены здесь работой, с ног валимся. Все это Ваша мистика; это Петербург ничего не делает, ему и снятся сны; а нам некогда толковать их, некогда заниматься пустяками”, – говорил о. Шавельский, все более раздражаясь.
     “Так неужели же Вы дерзаете вовсе не исполнить повеления Святителя? – спросил я изумленно, – если Вы берете на себя эту смелость, тогда отслужите хотя бы, всенародный молебен, с коленопреклонением, здесь на площади, в присутствии Государя”, – сказал я протопресвитеру.
     “Некогда! С утра до ночи люди в Штабе, за работою”, – отрезал он. Я откланялся.
     Через полчаса этот человек пошел в собор служить обедню. Никакое горе, никакое несчастье, казалось, не могло нанести мне большего удара, чем эти слова, этот тон, это глумление над верою, со стороны того, кто являлся духовным пастырем армии и флота…
     “Да ведь этот один человек погубит всю Россию, – думал я, возвращаясь в гостиницу… – Бедный Царь, бедная Россия”…
     Мне знаком был этот тип людей, и психология о. Шавельского меня не удивляла… Случайные сановники редко привыкают к своему положению настолько, чтобы не иметь нужды подчеркивать его, и часто делают это такими способами, какие только выдают их скромное прошлое. Не заносчивость и самоуверенность о. Шавельского, граничившая с невоспитанностью, шокировали меня, а удивляло меня то искусство, с которым этот маловерующий и ловкий человек мог войти в доверие к столь глубоко религиозному и мистически настроенному Государю и пользоваться чрезвычайным расположением как Его Величества, так и Государыни Императрицы.
     Православие для него – мистика… Какая же религия не мистична… Тогда это не религия, а философия…
     Священник Яковлев с нетерпением ожидал моего возвращения и бросился мне навстречу с расспросами…
     Как, однако, ни было велико мое негодование, я, все же, смягчил свое впечатление от беседы с протопресвитером: мне было жалко смиренного сельского пастыря; мне не хотелось обнажать пред ним картину действительности и показывать те черные пятна, какими эта картина была покрыта…
     Но мудрый батюшка и без моей помощи многое видел. От его взора не укрылось то, чего он не ожидал увидеть, и, как бы отвечая на невысказанные мною мысли, о. Александр часто повторял:
     “Ох, будет горе, будет… сами люди накликают его… Вот искушение… Сама Матерь Божия протягивает им Свои Пречистые руки, а люди того не замечают… Теперь и злодеи, по селам, каются, ибо видят карающую Десницу Божию; смиряются, проникаются страхом Божиим; а тут сам протопресвитер не боится Бога”…
     Раздался благовест… Мы направились к собору.

 

Глава Х
Тезоименитство Наследника Цесаревича

     В соборе, по случаю Тезоименитства Наследника Цесаревича, впускали по билетам. Я этого не знал и билета не имел; но его заменил мой придворный мундир, – благодаря которому меня пропустили беспрепятственно. Богослужение еще не начиналось, но храм уже был переполнен.
     По левую сторону от входа, вдоль стены, стояли гражданские власти города и чины судебного ведомства; по правую – должностные лица Ставки, впереди которых было отведено особое место для свиты Государя.
     Увидев меня, Е.И. Махароблидзе быстро подбежал ко мне и указал мне место среди лиц Государевой свиты. Священника Яковлева он провел в алтарь к протопресвитеру. Я увидел подле себя великих князей Георгия Михайловича и Дмитрия Павловича, министра Двора графа В.Б. Фредерикса, Дворцового коменданта генерала В.Н. Воейкова, графа А.Н. Граббе и др. Впереди всех прочих стоял генерал М.В. Алексеев, а за ним генерал Пустовойтенко. Проявляя большую распорядительность, Е.И. Махароблидзе носился по собору, подбегая то к одному сановнику, то к другому, указывал места, устанавливал порядок.
     Я искал глазами чудотворный образ Матери Божией.
     На прежнем месте его не было.
     Улучив момент, я спросил Е.И. Махароблидзе, куда поставили образ.
     “А вот здесь, – ответил он, – вчера еще успели сделать подставку”…
     Действительно, пройдя несколько шагов к средине храма, я увидел икону: она была установлена на подставку и подвинута вправо, к южным дверям иконостаса, однако, все же, стояла сбоку, на значительном расстоянии от средины храма, и не привлекала ничьего внимания. Можно было подумать, что этот образ, ничем не отличаясь от прочих икон, расставленных в храме, принадлежал собору и давно уже стоит на том месте…
     Оглянувшись случайно, я заметил, среди стоявших по левой стороне собора чинов судебного ведомства, одного из своих бывших товарищей по Киевской 2-ой гимназии, где я учился до перехода своего в Коллегию П.Галагана… Теснимый со всех сторон, он стоял в густой толпе и через головы окружавших жадно рассматривал меня с ног до головы и ловил каждое движение, желая обратить на себя мое внимание…
     Когда-то он был одним из первых учеников моего класса и очень возносился своими отметками, а теперь – членом Могилевского Окружного Суда и… являл собою типичную фигуру провинциального судебного чина…
     “Колесо фортуны…, – подумал я. – Еще не кончился твой бег… Сегодня я наверху, а завтра будет, может быть, он… Кто же из нас очутится наверху, когда колесо перешагнет порог, отделяющий небо и землю, и навеки остановится!..”
     “Заступись за нас, Матерь Божия, когда Господь будет судить нас на Страшном Суде Своем… Нужно будет подойти к нему, после службы” – пронеслось в моем сознании…
     Вдруг все стихло. Настала торжественная минута. Осеняя себя крестным знамением, Государь медленно входил в собор. За Государем шел Наследник… Сотни глаз следили за Их движениями, точно в первый раз видели Царя…
     Началась литургия, какую совершал протопресвитер Шавельский, в сослужении с прочим духовенством, в том числе и со священником Яковлевым… Не прошло и получаса, как литургия кончилась, и на середину храма вышел архиепископ Константин для молебна о здравии Августейшаго Именинника. Я не сводил глаз с Государя и мысленно спрашивал себя, знает ли Государь о прибытии святынь в Ставку, или еще не знает, и передал ли протопресвитер Шавельский Его Величеству содержание моей утренней беседы с ним, или скрыл ее от Государя.
     “Вчера, за всенощной, чудотворный образ Богоматери был поставлен протопресвитером на пол, в углу у правого клироса, – говорил я себе, – и Государь мог и не заметить его… Но сегодня образ уже установлен на подставку и несколько выдвинут вперед. Если Государь подойдет к образу и приложится к нему, значит – протопресвитер сообщил Государю о святыне; а если не приложится и пройдет мимо, значит – ничего не сообщал”… И я, с напряженным вниманием, следил за каждым движением Государя и боялся пропустить момент.
     Молебен кончился. Раздалось Царское многолетие. Стоя на амвоне у Царских врат, архиепископ Константин, держа обеими руками крест, благословлял во все стороны стоящих в храме. Государь и Наследник подошли к кресту и, медленно сойдя с амвона, направились к выходу, даже не взглянув на чудотворный образ Богоматери…
     Так же, как и вчера, Е.И. Махароблидзе бежал впереди и быстро распахнул боковые двери храма. Государь уехал.
     Провожая глазами Государя, я мысленно спрашивал себя: “Зачем протопресвитер так горько обидел Государя и Наследника; зачем не сказал, что чудотворный образ Матери Божией, точно по особому произволению Божию, прибыл в Ставку ко дню Ангела Цесаревича? Разве Государь мог бы пройти мимо этой великой святыни, если знал, что она находится в храме, если бы знал, с какою целью она прибыла в Ставку, если бы знал о всех обстоятельствах, вызвавших мою командировку… Бедный Царь!.. Все пресмыкаются, раболепствуют; но именно самые ближайшие к Царю люди, более других взысканные Царскими милостями, оказываются самыми недостойными этих милостей, наибольшими изменниками и предателями… Везде ложь, везде лицемерие, предательство и измена”…
     И предо мною воскресали картины Харьковского крестного хода, те слезы и молитвы, с какими провожали святую икону, шествовавшую в Ставку во исполнение повеления Матери Божией для спасения России.
     Вслед за Государем, стали покидать собор и лица Свиты Его Величества. Я улучил момент и, подойдя к Дворцовому Коменданту, сказал ему:
     “Еще вчера я прибыл сюда по повелению Ея Величества; а между тем никак не могу добиться ни аудиенции у Его Величества, ни, хотя бы, доклада Государю о прибытии привезенных мною святынь в Ставку. Государь и до сих пор не знает об этом”…
     “Обратитесь к протопресвитеру”, – лаконически ответил генерал В.Н. Воейков.
     “Еще вчера обращался, но протопресвитер, по-видимому, ни о чем не докладывал Его Величеству”, – ответил я.
     “Вы, верно, получите приглашение к Высочайшему завтраку: тогда сами обо всем расскажете”…
     “Но кто же передаст мне такое приглашение, когда никому неизвестно о моем приезде?” – спросил я, недоумевая…
     “Пришлют в гостиницу”, – ответил мне на ходу генерал Воейков и скрылся в толпе.
     Я был до крайности раздосадован. Все куда-то спешили, ни у кого не было времени, и никто ничего не знал.
     Идти снова к протопресвитеру, после моей утренней беседы с ним, я не мог себя заставить; идти в гостиницу наводить справки о приглашении к Высочайшему завтраку, в то время, когда никто не знал, в какой гостинице остановился, было также бессмысленно… Я решил дождаться выхода из храма священника Яковлева и затем вместе с ним поехать к архиепископу Константину и просить помощи Владыки… До завтрака оставалось еще больше часу и я надеялся, что архиепископ будет приглашен к Высочайшему столу и тогда обо всем подробно расскажет Его Величеству. У выхода собора меня ждал мой бывший товарищ по гимназии. Я перебросился с ним несколькими любезными словами, подивились мы оба, что с того времени прошло почти 30 лет, незаметно промелькнувших, и разошлись в разные стороны, оставляя на память взаимные приветы.
     Через десять минут священник Яковлев и я входили в покои архиепископа Могилевского.

 

Глава XI
Архиепископ Константин

     Архиепископа Константина я знал давно и нередко встречался с ним в Петербурге. Это был один из немногих Преосвященных с университетским образованием, принявший иночество по убеждению, что сразу сказывалось в каждом его движении, и что особенно влекло меня к нему.
     По этим движениям я почти безошибочно определял настроение Преосвященных, с коими встречался.
     Те из них, для которых иночество было лишь фундаментом их духовной карьеры, как-то очень быстро распоясывались, когда достигали предельных ступеней: переставали следить за своей внутренней жизнью, смешивались с настроениями окружавших их лиц и особенно внимательно следили за правилами и требованиями светского обихода. Наоборот, те, кто в иночестве видел наилучший способ возношения души к Богу, путь к нравственному усовершенствованию и очищению, те, не обращая внимания на мирские обычаи и условности, относились к себе с удвоенным вниманием и вкладывали в каждое свое слово и действие мысль о той ответственности, какую они взяли на себя, давая иноческие обеты Богу.
     И, чем ближе к закату склонялась их жизнь, тем строже они были к себе, тем сосредоточеннее и внимательнее они относились к своему иноческому долгу, тем больше сказывалась пройденная ими иноческая школа.
     Архиепископ Константин принадлежал к числу последних… В его движениях сказывались не только приемы хорошо воспитанного человека, но и эта школа, наложившая на него отпечаток работы над собою, нежной приветливости и благодушия; а умные глаза его говорили, что все на свете суета, напрасны все тревоги и огорчения, и ничего этого не нужно… Владыка только что вернулся из собора и, направляясь в столовую пить чай, пригласил и нас с собою.
     Я подробно рассказал о цели своего приезда в Ставку, об отношении протопресвитера Шавельского и, в заключение, выразив сожаление, что не предуведомил заблаговременно Владыку о своем приезде, убеждал Преосвященного в точности выполнить повеление Святителя Иоасафа и подробно донести обо всем Его Величеству.
     “Если бы и предуведомили, то я бы, все равно, ничего не мог сделать, – ответил мне упавшим голосом Владыка. – Мы забываем даже, что находимся в Ставке; занимаемся нашими обычными епархиальными делами; Государя видим редко… Позовут к Царю – идем; а нет – сами не смеем являться… Таков, уже заведенный здесь порядок. Шавельский – здесь все… Он безотлучно при Государе, и завтракает, и обедает, и вечера там проводит; а я и мой викарий – мы в стороне, разве только в высокоторжественные дни увидим Государя в соборе, или к завтраку, иной раз, позовут… Вот и сегодня – Тезоименитство Наследника Цесаревича, а я не знаю, буду ли приглашен к Высочайшему завтраку или обеду”…
     “Неужели Вы не получили приглашения? Кто же расскажет Царю о прибывших в Ставку святынях!” – с отчаянием в голосе спросил я архиепископа. “Не знаю”, – с грустью ответил Владыка.
     “Владыка, это совершенно невозможно, – сказал я. – Вы должны видеть Государя, если не за завтраком, то после завтрака, среди дня, когда хотите, но поехать к Царю Вы обязаны; это Ваш архипастырский долг; иначе Вы прогневаете Святителя Иоасафа… Государь должен знать все, о чем я рассказал Вам сейчас… Кроме Вас никто не расскажет об этом Государю. Протопресвитер этого не сделает; меня к Царю не пускают; дворцовый комендант посылает меня к о. Шавельскому; а о. Шавельский даже слышать не хочет об иконах и говорит, что ему некогда заниматься пустяками. Что же будет?! Я боюсь за Россию… Такое отношение к повелению Святителя Иоасафа не может кончиться добром”…
     Архиепископ глубоко вздохнул и, безнадежно махнув рукой, сказал мне с любовью: “И понимаю Вас, и сочувствую Вам, и тревоги сердца Вашего разделяю, но таковы уже здесь порядки, и я бессилен изменить их”…
     Я понял, что означали эти слова… Архиепископ Константин и его викарий, Преосвященный Варлаам, епископ Гомельский, не только не играли никакой роли в Ставке, но и находились под гнетом всесильного протопресвитера Шавельского, крайне недружелюбно относившегося к монашеству вообще… Во избежание трений, они оба сторонились от Г.И. Шавельского, как сторонились от него и все прочие епископы, не скрывавшие, притом, неприязни к нему…
     При всем том, я ответил архиепископу:
     “Нужно было бы начинать очень издалека, чтобы объяснить ту отчужденность между Царем и епископатом, какая существует теперь… Раньше было не так… Раньше ближайшими советниками Царя были служители Церкви, и епископы шли к Царю, в минуту государственной опасности, или накануне важных решений, не ожидая, подобно мирянам, аудиенций… Да и не подобает архипастырям ставить себя, в отношении к Царю, в положение своих пасомых. Неужели Вы думаете, что Государь, который так глубоко религиозен и так тяготится требованиями придворного этикета, удивился бы, если бы Вы, помимо о. Шавельского, или кого-либо иного, приехали бы к Государю, сославшись на крайне важное, срочное, не терпящее отлагательства, дело, и затем рассказали бы обо всем, что от меня услышали?.. Государь был бы не только благодарен Вам, но и несомненно выразил бы Свое неудовольствие протопресвитеру Шавельскому, который скрыл от Царя об этом… Ведь вопрос идет о спасении всей России”…
     Не знаю, что ответил бы мне архиепископ, если бы в тот момент не раздался в передней звонок. Откуда-то выбежавший служка побежал открывать дверь… В столовую вошел протопресвитер Шавельский и, молча поздоровавшись со всеми, сел за стол. Я посмотрел на Владыку… На лице его отражались не то робость, не то смущение.
     Старушка, мать архиепископа, с которою Владыка жил, засуетилась и, предложив протопресвитеру стакан чаю, поднесла его о. Шавельскому. Он был неприятен, сосредоточен, неприветлив и угрюм. Присутствие священника Яковлева, видимо, стесняло его. Наскоро выпив стакан чаю, о. Шавельский быстро встал из-за стола и вышел в следующую комнату. За ним последовал архиепископ… Я остался в столовой, будучи уверен, что Владыка использует приезд протопресвитера и поддержит мое ходатайство о докладе Государю по поводу прибывших в Ставку святынь.
     Но почти в тот же момент Владыка позвал меня и, входя в приемный зал, я услышал, как протопресвитер сказал архиепископу:
     “Торопитесь, ибо до завтрака осталось десять минут”…
     Архиепископ засуетился и быстро вышел в соседнюю комнату.
     “Вы тоже приглашены к Высочайшему завтраку”, – сказал о. Шавельский, обращаясь ко мне.
     “А священник Яковлев?” – спросил я.
     “Неудобно, знаете… сельский священник”, – ответил протопресвитер.
     Я вспыхнул. Возражать было бесполезно; однако я сказал о. Шавельскому: “Бедный батюшка! Он так надеялся, что увидит Государя, и будет так обижен”…
     В дверях показался архиепископ в ленте и при звездах и, вместе с протопресвитером, быстро направился к выходу.
     Я вернулся в столовую проститься с матушкой и священником Яковлевым. О. Александр растерянно посмотрел на меня: мне было до боли жаль его. За эти несколько дней одинаковых ощущений и переживаний, я так сроднился с ним, так полюбил его…
     Быстро спустившись с лестницы, я еще застал у подъезда Владыку с протопресвитером… Они никак не могли поместиться в узкой пролетке, запряженной в одну лошадь… Было очевидно, что для меня не могло быть места, и я торопливо направился к губернаторскому дому пешком, боясь опоздать к завтраку.
     Обида, нанесенная о. Шавельским достойнейшему пастырю церкви, глубокой болью отзывалась во мне…
     “Сколько преступлений совершается именем Царя, – думал я. – Разве Матерь Божия не заступится за о. Александра, разве такое унижение Ее верного служителя не новый грех, допущенный о. Шавельским? Здесь нет ни князя, ни сельского священника: здесь только слуги, выполняющие повеление Святителя Иоасафа… И, среди них, настоятель того храма, где пребывает чудотворный образ Матери Божией – слуга больший… Какая слепота духовная и, наряду с нею, какая гордыня зазнавшегося человека!.. Чем же все это кончится!” – думал я.
     “А это приглашение к Высочайшему завтраку?.. Если бы протопресвитер не встретил меня, случайно, за десять минут до завтрака, у архиепископа, то каким образом я бы мог попасть на этот завтрак?!. Не мог, ведь, он передавать мне приглашение на завтрак без ведома Государя, или лиц, протопресвитер знал, что я включен в этот список на сегодняшний день… Но тогда, почему же он не сообщил мне об этом ни за утренней беседою, ни в соборе, после окончания богослужения?.. Разве он знал, что я пойду к архиепископу, и он застанет меня у Владыки?.. Ясно мне, что Сама Матерь Божия хочет, чтобы я лично передал Государю повеление Святителя Иоасафа… и я это сделаю”, – так думал я, подходя к губернаторскому дому.
     В передней толпились приглашенные к завтраку и затем поднимались на второй этаж. Я последовал за ними.

 

Глава XII
Высочайший завтрак

     В небольшом приемном зале губернаторского дома, примыкавшем с одной стороны к кабинету Государя, а с другой – к столовой, собрались уже все приглашенные к завтраку, в числе не более 15 человек. Здесь были министр Двора, граф В.Б. Фредерикс, генералы Алексеев, Воейков, князь Долгорукий, Пустовойтенко, один генерал с польской фамилией, о котором в Петербурге говорили, как об изменнике и предателе, флигель-адъютант полковник Мордвинов, Могилевский губернатор Пильц, вице-губернатор князь Друцкой-Сокольнинский и еще несколько неизвестных мне лиц…
     Все были в походной форме, при орденах, и только один англичанин, которого называли то репортером какой-то английской газеты, то агентом английской миссии при Ставке, был одет более чем запросто, в мягкой серой рубахе, с огромнейшим цветным галстуком, покрывавшим даже ремневый пояс, коим он был сильно перетянут… Так одеваются обыкновенно играющие в футбол или теннис.
     Все стояли полукругом, против дверей кабинета Государя, причем левое крыло полукруга примыкало к дверям столовой, а правое касалось противоположной стены и упиралось почти в самую дверь кабинета Его Величества. Я стоял в конце правого крыла… В зале царило гробовое молчание. Переговаривались шепотом, и только один протопресвитер Шавельский, точно умышленно желая подчеркнуть свои исключительные привилегии, старался держать себя не только свободно, но и развязно, переходя от одного сановника к другому и заводя громкий разговор, какой, однако, ни с кем не завязывался… С напряженным вниманием все смотрели на дверь Царского кабинета, какая должна была ежеминутно раскрыться…
     Томительное ожидание длилось недолго. В дверях показались Государь и Наследник. Подойдя к моему соседу, Государь молча протянул ему руку, затем приблизился ко мне…
     По выражению глаз Государя я угадал, что Государь узнал меня…
     Приветливо протянув Свою руку, Государь пристально посмотрел на меня и так же молча подошел к следующему. За Государем шел Наследник, повторяя каждое движение Отца, и, очаровательно улыбаясь, протянул мне свою маленькую руку.
     Я не знал, на кого смотреть: на Государя ли и Его характерные движения, в коих сказывалось столько породы и царственного благородства, или на Наследника, Который был в праздничном настроении и с трудом удерживался, чтобы не рассмеяться, и Который Своим появлением как-то сразу изменил атмосферу сдержанности, царившую в зале, после чего все почувствовали себя увереннее и свободнее.
     Молча обойдя всех стоявших в зале, Его Величество проследовал в столовую. Это была небольшая, продолговатая комната; за столом могло поместиться не более 20 человек. Здесь уже находились великие князья Георгий Михайлович и Дмитрий Павлович. Государь подошел к закусочному столику, где на первом месте красовалась мать всех закусок – селедка, и где, кроме нее кажется, ничего не было больше.
     Вслед за Государем, стали занимать места и остальные. По правую руку Государя сидел генерал Алексеев; за ним великий князь Дмитрий Павлович, архиепископ Константин, какой-то неизвестный мне генерал и протопресвитер Шавельский.
     По левую руку – Наследник Цесаревич, затем великий князь Георгий Михайлович, рядом с ним незнакомый мне генерал, подле которого было мое место, а дальше – вице-адмирала Карцева и еще каких-то военных.
     Против Государя сидели министр Двора, граф В.Б. Фредерикс, генералы Воейков, князь Долгорукий, Пустовойтенко и др…
     Все сидели молча, изредка, вполголоса переговариваясь с соседями. Только Государь оживленно беседовал с генералом Алексеевым, причем от моего взора не укрылось то исключительное расположение, какое Государь питал к Своему Начальнику Штаба, и которым генерал Алексеев впоследствии так бессовестно злоупотребил.
     Я увидел генерала Алексеева впервые только в Ставке, а раньше не знал его: на меня он произвел вполне отрицательное впечатление. Его блуждающие, маленькие глаза, смотревшие исподлобья, бегали по сторонам и всегда чего-то искали, точно высматривали что-либо. Я не понимал, почему он был окружен таким всеобщим поклонением… Может быть, он и был ценным для Ставки человеком; но его внешность, так же как и внешность генерала Рузского, не располагала к нему и не вызывала доверия, тем больше симпатии. Оба эти генерала казались мне людьми себе на уме, и в движениях их не замечалось благородства, того неуловимого нечто, что отличает искренних и простосердечных людей…
     Внимательно следя за беседою Государя с генералом Алексеевым, я сопоставлял мягкие, полные изысканной учтивости, движения Государя с резкими, угловатыми движениями Алексеева, возмущаясь тем, как мог генерал Алексеев, сделавшийся генерал-адъютантом Государя, не усвоить себе обычных требований воспитанности и не знать того, что отвечать собеседнику, имея во рту непережеванную еще пищу, считается, при всяких условиях, неприличным…
     Свободнее всех держал Себя за столом Наследник. Он искренне, по-детски веселился и шалил, и Государь не раз останавливал Его. Сидевший же рядом с Наследником великий князь Георгий Михайлович только и делал, что укрощал безудержную веселость Цесаревича…
     Завтрак был очень скромный и короткий… Под конец подали шампанское. Тостов не было, но Наследник, перемигиваясь с сидевшими за столом, приглашал выпить за Его здоровье и делал это так уморительно, все время оглядываясь на Государя, что мы все любовались Им.
     Что за прелестный ребенок был Он! Сколько непосредственности и искренности, сколько безграничной ласковости и приветливости сказывалось в каждом Его движении… Не было в Нем ничего деланного, ничего привитого приемами этикета…
     Я разговаривал все время со своим соседом, вице-адмиралом Карцевым, с которым, менее чем через полтора года, встретился при исключительно трагической обстановке, в министерском павильоне Государственной Думы, куда в первый же день революции 1917 года были заключены, арестованные Временным Правительством, министры и другие сановники…
     В припадке острого помешательства, вице-адмирал Карцов пронзил себя тогда насквозь штыком, выхваченным им у караульного солдата, и ответным выстрелом часового едва не был убит…
     Вскоре был подан кофе, каждому на отдельном изящном серебряном приборе. Государь закурил папиросу, после чего стали курить и другие. Завтрак кончился.
     Встав из-за стола, Государь перекрестился и затем вышел в зал.
     За Государем вышли все остальные и в прежнем порядке выстроились полукругом против двери кабинета Его Величества.
     Мое место оказалось на этот раз в середине полукруга, против Государя, стоявшего в центре, у стены…
     Глаза Государя и мои встретились, и Его Величество, с приветливой улыбкой, подходил ко мне…
     Я сделал несколько шагов навстречу…
     Глаза всех стоявших в зале устремились на меня…
     Я чувствовал на себе взор протопресвитера Шавельского, следившего за каждым моим движением.

 

Глава XIII
Беседа с Государем Императором

     “Я помню Вас, когда Вы были у Меня в первый раз, в Царском Селе, незадолго перед прославлением Святителя Иоасафа”, – сказал мне Государь, приветливо протягивая руку.
     “И в этот раз я имею счастье представляться Вашему Императорскому Величеству по милости Святителя Иоасафа”, – ответил я.
     “Что же теперь, – подумал я, – ожидать новых вопросов, заставлять Государя выдумывать новые темы разговора?.. И это будет называться соблюдением придворного этикета”… Я знал, до чего Государь тяготился необходимостью подыскивать темы разговора с мало знакомыми лицами и как был доволен, когда видел перед Собою человека, не связанного условностями придворного этикета, и слышал его непринужденную речь… Не мог я забыть впечатлений от первой аудиенции, когда, вопреки данным мне наставлениям, обязывавшим меня отвечать только на вопросы Государя, я подробно рассказал о Святителе Иоасафе и вызвал у Государя живейший интерес к рассказу. И, хотя меня очень связывало присутствие посторонних лиц, зорко следивших за мною и вслушивавшихся в каждое произнесенное мною слово, хотя я и видел, что протопресвитер Шавельский не спускает с меня глаз и точно гипнотизирует меня, однако предмет беседы был столь важен, а убеждение, что никто, кроме меня, не скажет Царю правды, было стать велико, что я не обращая внимания на окружавших, не ожидая дальнейших вопросов Государя, сказал Его Величеству:
     “Я прибыл в Ставку еще вчера, по повелению Ея Величества”…
     “Как… Вы приехали по поручению Императрицы?.. Я ничего не знал. Мне никто ничего не сказал”, – удивился Государь.
     “Вот момент разоблачить действия о.Шавельского, – подумал я. – Совершенно очевидно, что Государыня, получив доклад графа Ростовцова уже после моего отъезда в Ставку, не успела предуведомить Государя о моей командировке; а от протопресвитера Шавельского, или от кого-либо другого, Государь узнал лишь о моем приезде, но зачем я приехал, и чем был вызван мой приезд – не знал. Однако я удержался от того, чтобы дать выход своему недоброму чувству к протопресвитеру, и сказал Государю: “Да, Ваше Величество, и, если Вы разрешите, то я расскажу, чем вызвано повеление Императрицы”…
     “Да, да, расскажите. Я должен знать об этом”, – живо ответил Государь.
     “В одной из моих книг, какие я имел счастье поднести Вашему Величеству на первой аудиенции, помещен рассказ о том, как Святитель Иоасаф обрел чудотворный образ Матери Божией, тот самый, какой, по повелению Ея Величества, я привез вчера в Ставку. Однажды Святитель увидел во сне очень запущенный, ветхий храм, где производился ремонт и где, в углу, среди кучи сора, были свалены разные иконы… От одной из них, озаренной необычайным сиянием, исходил ослепительный луч света, и Святитель, приблизившись к иконе, услышал глас: “Смотри, что сделали с Моей иконою служители алтаря сего… По особому произволению Господа, эта икона является источником благодати для веси сей и всей страны, а, между тем, остается в таком поругании”… Внешний вид храма глубоко запечатлелся в памяти Святителя: при следующих объездах своей епархии, Святитель пристально всматривался в каждую церковь, отыскивая ту, какую видел во сне, пока не нашел ее в селе Песках, Изюмского уезда.
     Весть об обретении чудотворной иконы быстро разнеслась повсюду, и Песчанский образ Божией Матери скоро сделался известным по всей России, изливая на верующих обильные чудеса милости Божией, что удостоверяется, между прочим, и теми драгоценностями, коими украшена эта, стоящая в бедном сельском храме, икона.
     Вот эту-то икону, вместе с Владимирской иконою Божией Матери – материнским благословением Святителя на иночество, – и приказал Святитель Иоасаф доставить на фронт, явившись одновременно одному благочестивому старцу, живущему в селе Песках, и полковнику О., бывшему тогда на фронте… Это было еще в прошлом году; но мало кто поверил такому явлению Святителя”…
     “Это всегда так, – сказал Государь, – теперь верующих мало”…
     Но, давая такое повеление, – продолжал я, – Святитель Иоасаф сказал в то же время, что эта война послана Господом в наказание людям за грехи их, и что только одна Матерь Божия может теперь спасти Россию, и что нужно, чтобы святые иконы крестным ходом прошли бы вдоль фронта…
     В течение свыше года полковник О. добивался, чтобы исполнили повеление Святителя, но безуспешно. Только 4-го сентября этого года ему удалось сделать свой доклад на Общем Собрании Братства Святителя Иоасафа в Петрограде и найти людей, которые ему поверили. Узнав об этом, я, через гофмейстерину Е.А.Нарышкину, довел о содержании доклада до сведения Ея Величества, и Государыне Императрице было угодно повелеть мне доставить святыни в Ставку”…
     “Ничего об этом Я не знал, – сказал Государь, выслушав мой рассказ, благодарю Вас”…
     Затем, помолчав некоторое время и точно обдумывая что-то, Государь спросил меня:
     “Как долго Вы думаете оставить святыни в Ставке?..”
     “Это зависит от усмотрения Вашего Величества”, – ответил я.
     “А когда престольный праздник Песчанского храма?” – спросил Государь.
     “Летом”, – ответил я.
     “Пожалуй, это будет долго: не хотелось бы Мне лишать народ утешения на Рождественских праздниках и в эти великие дни оставлять Песчанский храм без его святыни… Оставьте иконы до праздников, а в середине декабря приезжайте за ними и отвезите их обратно”, – сказал Государь, протягивая мне руку.
     Пропустив нескольких лиц, стоявших подле меня, Государь подошел к англичанину и вступил с ним в оживленную беседу на английском языке… Потому ли, что англичанин держался очень бойко, потому ли, что разговор велся на иностранном языке, но только Государь чувствовал Себя свободнее и очень непринужденно и весело беседовал с англичанином, который громко смеялся и заражал своим смехом и Государя.
     Затем Государь подошел к архиепископу Константину, и здесь произошла неловкость. Архиепископ не решился начать разговор, а Государе не нашелся, что сказать смущенному Владыке. Томительная минута молчания разрешилась тем, что Государь принял благословение архиепископа и молча отошел от него, после чего удалился в Свой кабинет.
     Глядя на эту немую сцену, я думал:
     “Мое ли дело было говорить Государю о том, о чем я говорил?.. Это должен был сделать архиепископ, или протопресвитер, а не я. И не на общем приеме, стоя, когда приходится ловить каждую минуту, сокращая рассказ до последней возможности, оставляя многое неподчеркнутым, невыясненным, а в частной беседе с Государем, наедине, при условиях, которые позволили бы Государю вникнуть в рассказ, спокойно обдумать его и вынести Свое решение. Разве мыслимо в течение нескольких минут рассказать все то, что переживалось годами!.. Если бы архиепископ взял на себя эту задачу, то не вышло бы неловкости, не пришлось бы тогда Владыке ожидать вопросов Государя и, притом, в тот самый момент, когда Владыка мог и должен был 6ы сказать только одну фразу, прося Государя принять его после завтрака наедине… Тогда бы у Государя получилось полное и ясное представление нарисованной мною беглыми штрихами картине, и Государь мог бы глубже проникнуться значением того повеления Божьего, какое, устами Святителя Иоасафа было возвещено людям… А еще лучше было бы, если бы Владыка, или протопресвитер, заранее подготовили бы Государя, ознакомив Его Величество с главным и предоставив мне ограничиться лишь подробностями… В пределах своих возможностей, я, как мне казалось, сделал все, что мог… Но у меня не было уверенности, что Государь получил из моего краткого рассказа именно то впечатление, какое бы обеспечивало должное отношение к словам Святителя Иоасафа… Тема рассказа была трудная, а момент еще труднее”…
     Начался разъезд. Наследник, между тем, оставался в зале и, не обращая внимания на присутствовавших, весело резвился, подбегая то к одному, то к другому, и с избытком вознаграждал отсутствие Отца, перед Которым, все же, на людях, стеснялся.
     Я искренне любовался и восхищался Им и той непосредственностью, какая была Им унаследована от Государя. Это был уже большой мальчик, однако совершенно далекий от сознания того положения, какое готовила Ему жизнь… В Нем не было ничего деланного и искусственного, никаких намеков на тщеславие… Его движения отражали не только безоблачную чистоту, но и задушевность, сердечность и простоту и говорили о тех методах воспитания, какие применялись Его мудрою Матерью, озабоченной прежде всего нравственной стороною воспитания Своих детей…
     Простившись с Наследником, я вышел из залы, торопясь в гостиницу, где меня ожидал священник А.Яковлев.
     Рассказав о.Александру о своих впечатлениях, я снова уехал в город, чтобы сделать визиты епископу Варлааму Гомельскому, губернатору и вице-губернатору, и в тот же день, вечером, вместе со священником А.Яковлевым, покинул Ставку.

 

Глава XIv
Возвращение в Петроград

     На вокзале я расстался со священником А.Яковлевым. Он уехал в одну сторону, я – в другую. Сердечно простился я с о.Александром до новой встречи в декабре. Едущих было мало; оставшись в купе, я погрузился в тяжелые думы…
     “Где, собственно, происходит война и с кем – думал я… С немцами, на передовых позициях фронта, или в Ставке?! Неужели же нет никого, кто бы не видел, что происходит в действительности!”…
     В Ставке нет ни одного человека, способного понять глубокую натуру Государя. Если не всеми, то значительным большинством религиозность Государя объясняется мистикой , и люди, поддерживающие веру и настроение Государя – в загоне… Государь не только одинок и не имеет духовной поддержки, но и в опасности, ибо окружен людьми чуждых убеждений и настроений, хитрыми и неискренними… Даже архиепископ Константин, умный и хороший человек, является на общем фоне только зрителем и, по свойству своего характера, тихого и робкого, не способного к борьбе, не играет никакой роли в Ставке. А его викарий, епископ Варлаам, даже не видит Царя и в высокоторжественные дни…
     Между тем борьба была нужна… На этом гладком фоне, полированном внешней субординацией, где все, казалось, трепетало имени Царя, все склонялось, раболепствовало и пресмыкалось, шла закулисная, ожесточенная борьба, еще более ужасная, чем на передовых позициях фронта… Там была борьба с немцами, здесь – борьба между “старым” и “новым”, между вековыми традициями поколений, созданными религией, – и новыми веяниями, рожденными теорией социализма, между слезами и молитвами, шедших за Харьковским крестным ходом и тем, что нашло такое яркое отражение в словах протопресвитера Шавельского: “Некогда заниматься пустяками”…
     Я осязательно почувствовал весь ужас положения и тем больше, что сама война казалась мне ненужной и, сама по себе, являлась победою этого “нового”, к чему так неудержимо стремились те, кто ее вызвал, и за которыми так легкомысленно шли все отвернувшиеся от “старого”.
     На что же надеются эти “новые” люди!.. Неужели они искренне не верят тому, что судьбы мира и человека действительно в руках Божиих, и что это не фраза, а непреложный факт, о котором свидетельствует история мира; что все их измышления, соображения, планы и расчеты – все это только игра в карточные домики, тем более рискованная, чем больше они ей верят…
     Если даже духовному вождю армии и флота “некогда заниматься пустяками”, т. е. молиться Богу, просить заступничества Матери Божией, то что же говорить об остальных?! На кого же надеются эти люди?! Куда же они ведут Царя и Россию?!
     Молитвенный подъем был и останется единственным импульсом, двигающим человечество навстречу его благу; все завоевания человеческого гения, в чем бы ни находили своего выражения, на поле ли брани, в тиши ли кабинета, связывались с возношением духа к небу; все получало свое начало из того источника, который отрывал, в эти моменты, человека от земли и уносил его в заоблачную сферу, в ту самую область, какую эти самонадеянные и гордые люди окрестили именем “мистицизм”, забывая, что вне этого “мистицизма” только пошлость, только земля, и нет ни науки, ни поэзии, ни музыки, ни художества, ни всего того, что возвышает и облагораживает человека и так неразрывно связывается с религией…
     На чем же будет держаться армия?.. Отвлеченные понятия о долге и патриотизме чужды ее пониманию… Русская армия была сильна только своей верою, а без нее это не армия, а сборище злодеев и разбойников… Или вожди этого не знают?.. Неужели они не понимают, что стоило бы чудотворному образу Божией Матери показаться в крестном ходе на фронте, чтобы, возрожденная духом, армия сделала бы чудеса?.. Или, зная это, они не желают победы?.. Если Харьковский крестный ход явил такую потрясающую картину религиозного подъема, какой не забудет никто, кто эту картину видел, то что же было бы на фронте, пред лицом непосредственной опасности?..
     Исчезла куда-то вера… Нет ее ни у пастырей, ни у пасомых…
     А без нее – все ничто…
     И никогда еще будущее России не рисовалось мне столь грозным и тревожным, как в эти моменты моего личного соприкосновения с людьми и настроениями, царившими в Ставке…
     “Бог поругаем не бывает… Быть беде!” – носилось в моем сознании.
     Печально было и мое свидание с протоиереем А.И.Маляревским.
     “Бедный Государь, бедный Государь! – восклицал о.протоиерей, слушая мой рассказ. – Да, свершается воля Господня. А мы, с Вами, сделали все, что было в наших силах… И потрудились, и поустали, и перестрадали”…
     “А все же, батюшка, – сказал я, – вот я и домой уже вернулся; а нет у меня, и теперь даже, уверенности в том, что выполнил я свою миссию так, как бы следовало се выполнить… Может быть, если бы не я, а кто-нибудь другой, поважнее меня, поехал бы в Ставку, то с ним и разговаривали бы иначе, чем со мною… Я там почти никого не знал, да и проталкиваться вперед никогда не умел… А, может быть, и соизволения Божьего не было”…
     “Увидим после. Бог Сам покажет, – ответил как-то особенно выразительно протоиерей Маляревский, – теперь же садитесь за доклад Ея Величеству, да и Обер-Прокурора не забудьте; и ему обо всем расскажите”…

 

Глава Xv
Доклад графу Я.Н.Ростовцову

     Мысль о докладе Ея Величеству даже не являлась мне…
     Я имел в виду только личный доклад графу Я.Н.Ростовцову и, наскоро заготовив отчет о путевых издержках, отправился к графу в Зимний Дворец. Это было 9-го октября 1915 года, на другой день по возвращении моем из Ставки.
     С большим вниманием выслушал граф мой рассказ, переживая вместе со мною скорбные впечатления…
     “Особенно тяжело было видеть этот контраст между проводами святынь из Харькова и встречею их в Ставке, – говорил я, – признаюсь, я совершенно упустил из виду день тезоименитства Наследника Цесаревича и вспомнил о нем лишь 4-го октября, подъезжая к Могилеву. Согласно маршруту, я должен был приехать в Ставку 6-го октября; но в Белгороде, вместо того, чтобы пробыть сутки, я оставался только несколько часов и успел в тот же день уехать в Харьков, куда икона прибыла тоже днем раньше, чем предполагалось… Святыня, точно по особому произволению Божию, прибыла в Ставку к самому дню Ангела Цесаревича, за четверть часа до начала всенощной в соборе; а ее никто даже не встретил… Ни за всенощной, ни на другой день, за обедней. Государь и Наследник даже не приложились к иконе, ибо ничего не знали о ней… Протопресвитер Шавельский даже не предуведомил Государя… Разве это не вызов Богу…
     А между тем в Ставке царит такая уверенность в победе, какая вызывала и сейчас вызывает во мне самое безграничное недоумение… На чем же строят люди свои расчеты, если считают “пустяками” обращение к Богу и Матери Божией за помощью?! Ведь они совершают двойное преступление и против Бога, и против Царя, так глубоко религиозного, так искренне возлагающего Свои упования на Господа Бога”…
     Не удержалось у меня в памяти то, что высказал граф Ростовцов по поводу моего рассказа… Я излагаю факты действительности, а не вымыслы, и предпочитаю опускать факты, не сохранившиеся в памяти, чем искажать их. Помню лишь, что, когда, вручив свой отчет об израсходованной мною ассигновке на поездку в Ставку, я стал откланиваться, то граф удержал меня, сказав:
     “Не лучше ли бы было, если бы Вы сделали личный доклад Ея Величеству… Я бы испросил Вам аудиенцию… Вы были в Ставке, видели Государя и Наследника, могли бы рассказать о своих впечатлениях… Императрица так беспокоится о здоровье Наследника, что была бы только рада услышать свежие вести из Ставки, тем более такие утешительные, как Вами привезенные”…
     “Да, Наследник, слава Богу, выглядит превосходно, – ответил я, – но это единственная радостная весть, какую бы я мог сообщить Ея Величеству… Все прочее очень нерадостно и только бы огорчило Императрицу… Ведь скрыть от Государыни правду, умышленно умолчать о главном, не сказать того, что, по моим наблюдениям, только один Государь стоит на верном фундаменте, все же прочие сошли с этого фундамента и повернулись спиною к Богу и неизвестно на кого и на что надеются, я бы не мог… А какой удельный вес в глазах Ея Величества могли бы иметь мои слова?.. Получилось бы впечатление сплетни… Но и помимо этих соображений, я не могу отрешиться и от общих, какие высказывал Вам перед своим отъездом в Ставку… Моя аудиенция у Императрицы подаст только лишний повод к кривотолкам… Хорошо еще, что Распутина я не видел уже пять лет; иначе бы сказали, что и командировку в Ставку я получил через его посредство… Нет, граф, усердно прошу Вас, расскажите сами Ея Величеству обо всем, что нужно; а я бы хотел остаться в стороне”…
     “Хорошо, князь; как раз сегодня, в 2 часа дня, я должен быть с докладом у Ея Величества и доложу о Вашем возвращении… Но мне, все же, казалось бы, что Вам следовало бы поехать в Царское”, – сказал граф Ростовцов.
     Обещание графа освободить меня от аудиенции ободрило меня, и я сказал в заключение:
     “Кроме всего прочего, не могу Вам не признаться, что великосветские дамы всегда наводили на меня панику… Я чувствовал на себе их устремленный взор, видел, что они гораздо более следили за тем, кто как ступит, как повернется и себя держит, чем за тем, что им рассказывалось, и это меня всегда до крайности связывало и стесняло, и я даже боюсь ехать к Императрице”…
     Граф улыбнулся и, приветливо пожимая мою руку, сказал:
     “Так все говорят, кто ни разу не видел Ея Величества… Там одна простота и сердечность”.
     Простившись с графом, я поехал в Государственную Канцелярию…

 

Глава XvI
В Государственной Канцелярии

     Отношение протопресвитера Шавельского к святыне вызвало осуждение со стороны и тех моих сослуживцев, миросозерцание которых даже не соприкасалось с областью мистического.
     “Печальное, но, к сожалению, обычное явление, – сказал один из них. – Психология духовных сановников всегда казалась мне странной. По мере движения вверх по ступеням иерархической лестницы, они старались все глубже проникать в доныне чуждую им среду, приноравливаться и приспособляться к ней и все более заражались мирскими настроениями, удалялись от веры, а затем и перестали даже выносить верующих мирян. Они забывали, при этом, что, стремясь к одной цели, достигали как раз противоположную… Разве “духовный сановник” не есть нечто взаимно друг друга исключающее!.. И неужели ленты и звезды на рясе могут кому-нибудь импонировать!.. Они только унижают рясу… И насколько простенький, смиренный батюшка, если он, к тому же, сельский, в заброшенном каком-нибудь селе, притягательнее пышных Владык”…
     “А митрополит Макарий?” – спросил я.
     “Святые в счет не идут, – ответил он, – и, притом, разве к нему идут потому, что он митрополит Московский… К нему идут, потому что он – Макарий”…
     “Это верно, – ответил я, – митрополит Макарий великий праведник, и, глядя на него, я не знаю, чему удивляться, безмерному ли милосердию Божию, являющему в наши дни таких людей, или безмерной гордыне и слепоте человека, не замечающего их… Верно и то, что Вы говорите о духовных сановниках, между которыми люди, подобные митрополиту Макарию, всегда составляли исключение… Но мне кажется, что к этим сановникам и нельзя подходить с общими мерками: они воплощают собой церковно-государственную власть, какая налагает на них массу разнородных внешних обязанностей, заставляет против воли соприкасаться с миром и заражаться мирским настроением… Там же, где они, по высоте своей настроенности, не соприкасаются с внешностью, там, говорят, упущения в делах, там жалобы… Посмотрите, как преследуют митрополита Макария, как его гонят, как насильно стаскивают его с высоты, на которой он стоит… И это делают даже те, кто не отрицает его святости, делают в искреннем убеждении, что митрополит Макарий глубокий старец и, не разбираясь в делах, впадает в ошибки… И никому из этих гонителей не придет мысль, что точки зрения святого не могут совпадать с обычными точками зрения, что здесь не старость, а мудрость, до которой еще нужно дорасти, чтобы понять ее; что люди до того далеко ушли от этой мудрости, что перестали ее узнавать, перестали понимать… Нет, вопрос гораздо глубже…
     Великое несчастие в том, что не все пастыри могут быть Макариями; однако центр, все же, не в этом месте, не в том, что пастыри плохи, а в том, что миросозерцание всего человечества оторвалось от своей религиозной основы, что разорвалась нить, связывающая небо и землю, и нет потребности связать се; что дух времени побеждает духа вечности, что утрачена вера в бессмертие и загробную жизнь… Отсюда все беды и несчастья каждого в отдельности и всех вместе… Отсюда это “некогда заниматься пустяками”, иначе – молиться Богу, глумление над явлениями высшего порядка, пренебрежение к голосу Божьему… Нужно вернуться и повернуть жизнь к ее религиозному центру, к ее источнику – Богу. Тогда все станет ясным и понятным; тогда не будут называть сумасшедшими тех, кого называют сейчас за то, что они порвали с этим центром; тогда другими станут и наши идеалы, одухотвориться жизнь, люди перестанут говорить на разных языках… Обратите внимание на те слагаемые, из которых теперь составляется человеческая мысль,  требующая общего признания. Там не только трафареты, но и трафареты преступные: там теории, черпающие свои корни в талмуде и ведущие к одной цели – уничтожению христианства. И эти теории добросовестно изучаются и проводятся в жизнь близорукими христианами; на этих теориях зиждятся наука и литература; эти теории заложены в основу государственных преобразований, составляют фундамент прессы, руководящей общественным мнением и направляющей ее в заранее намеченное русло. Это называется “прогрессом”; в порабощении христианского мира юдаизмом сказывается движение вперед, к которому так лихорадочно стремятся все, кто боится прослыть отсталым; а попытки охранить вековые начала христианской культуры осуждаются как невежество, как возвращение к “старому”, к предрассудкам, якобы созданным темнотою и суеверием, какое из корыстных целей поддерживается “попами”… Разве Вы не замечаете, что теперь христианину стало даже стыдно признаваться в том, что он христианин, что он еще верен Богу и считает себя обязанным выполнять заповеди Божии!.. Нет, дело не только в недостатках пастырей, а в самом духе времени, отравленном гонителями христианства. Здесь уже не единичные грехи и преступления, а массовая хула на Духа Святого, что не простится”…
     “Конечно, – ответил мой сослуживец, – главное в этом; но, все же, на общем фоне безверия нет более уродливого явления, как безверие духовенства и, особенно, его высших представителей… Я почти не встречал верующих архиереев”…
     Я невольно рассмеялся и сказал: “Это уже Вы перехватили; все же, слава Богу, пастыри, подобные о.Шавельскому, составляют исключение”… Однако, сказав это, я вспомнил свою беседу с митрополитом Киевским Флавианом и заключительные слова этой беседы: “Чем ближе узнаете наших Владык, тем дальше от них будете”…
     Я стал прощаться…
     “Куда же Вы так скоро?..”
     “Завтра нужно быть у Обер-Прокурора, и я спешу написать “краткую докладную записку”, – ответил я.
     “Разве и А.Н.Волжину нужен отчет о Вашей поездке, зачем?” – удивился мой сослуживец.
     “Нет, не отчет, а наброски по некоторым ведомственным мероприятиям, он просил меня помочь ему”…
     “О, простота и наивность! – воскликнул мой товарищ, – неужели Вы и в самом деле ему верите?!.”
     “Почему же не верить? – спросил я удивленно. – Почему я должен везде и всегда видеть лицемерие и коварство? Я всегда всем верю… Ведь Вы не станете бросаться с кулаками на первого встречного, которого Вы не знаете, и который ничем Вас не обидел… Вы не сделаете этого, может быть, и при встрече с Вашим врагом… Не то же ли самое и здесь?.. Ведь, не доверяя другому, относясь к его словам как к звукам, не имеющим значения, питая подозрение, я ведь первым оскорбляю его, наношу ему обиду… Для чего же я буду это делать?!.”
     “Для того, чтобы не попадаться впросак и, в лучшем случае, не очутится в смешном положении… Этого требует житейская мудрость и ничего больше. – ответил мне простодушно мой сослуживец. – Разве Вас мало обманывали? Нельзя же всех считать своими преданными друзьями”…
     “А я всегда всех считал и буду считать друзьями, доколе они не докажут противного, ибо лучше всем верить, чем никому не верить”, – ответил я.
     “Напрасно… Знаете ли Вы, какой помощи ожидает А.Н.Волжин от Вас?..”
     “Какой?” – спросил я.
     “Ему просто хочется узнать от Вас биографии Синодальных чиновников; а о ведомственных реформах он даже не вспомнит в разговоре с Вами, тем более, что Вы скоро будете его заместителем, и он это чувствует”.
     Я остолбенел… Это был первый слух о моем назначении, неизвестно откуда вышедший, кем и с какими целями распространяемый. Я, с удивлением, посмотрел на своего собеседника и сказал ему:
     “Вот до чего велик гипноз, рождаемый “слухами”… Вы верно даже не подметили того, какое противоречие заключается в Ваших словах… Если новый Обер-Прокурор действительно собирается покидать свой пост, через месяц после своего назначения, то зачем же ему наводить справки о своих подчиненных, да еще у того, кого он считает своим будущим заместителем… Если же он интересуется такими справками, значит и не думает об отставке… Вы повторяете такие нелепости, какие будут иметь только тот результат, что вызовут недовольство моего начальства и осложнят мое положение среди моих сослуживцев… Разве помощники Статс-Секретаря Государственного Совета, да еще сверхштатные, назначались когда-либо министрами?..”
     “А вот увидите… Вывезет редакция церковных законов Российской Империи”, – ответил мой сослуживец.
     “Такой редакции даже не существует, – сказал я, – кодификацией церковных законов я занимаюсь лишь между делом… Мое же дело – редакция Полного Собрания Законов той же Империи, тот тупик, из которого нет выхода, куда никто не шел, и где мои предшественники сидели по 40 лет на одном месте… Знаете ли Вы, что когда мне предложили заведование этой заколдованной редакцией, то мои друзья отговаривали меня, говоря, что я испорчу свою служебную репутацию, ибо туда шли наименее способные люди?.. Но я принял назначение, ибо эта редакция, освобождая меня от всякого рода совещаний и заседаний, давала мне больше свободного времени, нужного мне для совершенно других дел… Одно Бари требует поездок за границу два раза в год, а, кроме Бари, у меня и много других внеслужебных занятий… Разве мое начальство не знает об этом и разве будет поддерживать мое продвижение вперед?! Потому то я и занимаю “сверхштатную” должность… Нет, с моего места далеко не уедешь: где сядешь, там и слезешь”…
     “Сесть-то Вы сели в яму; но слезете в Синоде”, – ответил он.
     “Откуда эти слухи, кто распускает их?” – думал я, прощаясь со своим сослуживцем… В 3 часа я уже был дома и с увлечением принялся за докладную записку Обер-Прокурору. Работа интересовала меня; закончив ее, я остался ею доволен, что не всегда случалось со мною… Словам своего сослуживца о лицемерии и коварстве А.Н.Волжина я не придал никакого значения.

 

Глава XvII
Думы

     Было 8 часов вечера. В тяжелом раздумье сидел я одиноко в своем кабинете. Картины прошлого, как звенья невидимой цепи, воскресали в моей памяти. И на общем фоне неясного и туманного, неразгаданного и непонятного, я улавливал точно Невидимую Руку, какая боролась со мною, разрушала все мои планы и расчеты, сворачивала с пути, на котором я стоял, и переставляла на другой, требовала подчинения, не считаясь с моей волей, с моими желаниями…
     Прошло уже 10 лет с того дня, когда я, против воли своей, расстался с деревней, с должностью Земского Начальника, с которой так сроднился, которая причиняла мне так много страданий и, в то же время, давала так много чистых радостей… Как тяжела была эта разлука, как ненужен переезд в столицу, где все было чужим для меня, где я был для всех чужой!.. Каким преступлением казалось мне бросить начатое дело, уйти оттуда, где я был так нужен крестьянам, где было столько начатого и незаконченного дела… Но все было против меня, начиная с отца, толкавшего меня в Петербург, глубже меня понимавшего действительность и не разделявшего моих идейных заблуждений… И в мае 1905 года я был причислен к Государственной канцелярии… Чуждая среда, чужие люди, чужое дело… Безмерная тоска и томление… Поиски выхода… Беседы со старцами…
     А осенью того же года разразилась революция: горели помещичьи усадьбы, вести с родных мест были одна ужаснее другой и… я поверил старцу, сказавшему мне: “Не скорби, был бы убит; а Бог везде”…
     Прошел год… Снова тоска и томление духа; рвалась душа к живому делу, задыхалась в блестящих стенах Мариинского дворца, не выносила канцелярской работы, противилась самому существу ее…
     Куда идти… Или обратно в деревню, где не было коллизий, где нравственный и служебный долг жили в дружбе; или туда, куда идут не потерявшие веры в загробную жизнь, куда, с раннего детства, стремилась моя душа, боявшаяся обнаружить свою тайну… Пусть такой выход кажется диким, пусть монашество признается привилегией простого народа, пусть еще думают так, но придет час, когда перестанут так думать, когда поймут, что вне Бога нет жизни, что мир оторвался от своего религиозного центра и катится в бездну, увлекая за собою живущих; что истинная жизнь не в достижениях и созиданиях, а в чистоте помыслов, в честности с самим собою, в гармонии духа, в том, чего нельзя достигнуть, живя в миру, где побеждают натиск и злоба и где нет места слабым, не умеющим бороться.
     “Спасай душу, пока не поздно” – услышал я внутренний голос и, как ни мучительна была борьба с внешностью и ее влияниями, я разорил свое гнездо и, порвав связи с Петербургом и службою… бросился на Валаам. Страшно было думать дальше… Одна ужасная картина сменялась другою, еще более ужасною… Выборг, беседа с архиепископом Сергием Финляндским, его изумление и отзывы о “мужицком царстве”. Сердоболь, замерзшее Ладожское озеро, прерванное сообщение с Валаамом, возвращение в Петербург и кошмарный ночлег в “Финляндской гостинице”, бегство в Зосимову Пустынь, к старцам Герману и Алексею, отъезд в Киев, свидание с родителями, драмы, скорби, упреки и… обратное возвращение в Петербург, водворение у приютившей меня бабушки Аделаиды Андреевны Горленко…
     Здесь наступил перерыв испытаний… Здесь было много солнца; святая старица горела огнем веры, примиряла меня с миром, послала мне навстречу протоиерея А.И.Маляревского, дала мне дело, какое заставляло меня забыть все перенесенные скорби и поглотило все мое время, все мои мысли – дело Св. Иоасафа – коим она жила, о котором всю жизнь свою мечтала…
     Так кончился 1906 год, год муки и терзаний…
     Наступил ужасный январь 1907 года.
     Смерть любимого начальника, Статс-Секретаря С.Ф.Раселли; на другой день – смерть отца; внезапный отъезд в деревню на погребение отца; снова разрыв с Петербургом и службою и странствование свыше года по России, в поисках материалов для начатого труда о Святителе Иоасафе…
     Как крот, зарылся я глубоко в свою работу, жил в миру вне мира, между чердаками и подвалами покрытых пылью монастырских архивов, выпуская в свет одну книгу за другой… А Кто-то Невидимый точно стоял за моей спиною, опрокидывал мои планы и расчеты и, когда работа кончилась, привел меня не в келию монастыря, а в… Царское Село, к Царю.
     А я все еще не понимал этой невидимой борьбы, все еще продолжал просить Бога склониться к моей воле, услышать мои просьбы, исполнить мои желания, вместо того, чтобы смириться и научиться распознавать волю Божию и просить у Бога сил ее исполнить…
     И, когда кончилось “дело Св. Иоасафа”, я не знал, что делать дальше и куда идти, и искал новых выходов… На службе мне не везло и не могло быть удачи… Частые отлучки из Петербурга и смерть прежнего начальника, за неделю до своей смерти обещавшего представить меня к должности Старшего делопроизводителя Государственной Канцелярии, затормозили мое движение, а отказ от “кодификации” и переход в редакцию Полного Собрания Законов и совсем закрыл мне выходы из тупика…
     Опять затосковала душа и, забыв прежние уроки, стала искать новых компромиссов между миром и монастырем… Так возникло “братство Св. Иоасафа”, завязались знакомства с людьми одинакового настроения, с разными обществами и кружками; здесь получила свое начало и та книжка, какую я посвятил памяти незабвенной княжны Марии Михайловны Дондуковой-Корсаковой… Мог ли я когда-либо думать, что эта книжка познакомит меня с гофмейстериной Е.А.Нарышкиной и окажет услугу в тот именно момент, когда помощь гофмейстерины была особенно нужной, и никто, кроме нее, не мог бы оказать ее!
     Но и эта жизнь не удовлетворяла меня: атмосфера столичного общества давила. Ненужного было больше, чем нужного. Момент… и снова бегство из Петербурга, снова разрыв со службою… Так возникло “Барградское дело”… Подальше от мира, подальше от людей, думал я по пути к Угоднику Николаю… Горячо принялся я за работу, а, когда наладил ее, то… получил придворное звание, привязавшее меня не только к миру, но и к Царю.
     И я, в третий раз, вернулся в Государственную Канцелярию и… на этот раз уже окончательно смирился, отдав и себя, и жизнь свою водительству Промысла Божия…
     Я стоял в стороне от себя и сделался только зрителем своей собственной жизни, какая стала протекать вне моих желаний и требований моей воли…
     Удачи и неудачи не задевали меня, и я рассматривал их как нечто от меня независимое; мне казалось странным относиться к ним иначе, как с полным равнодушием… И, чем больше я всматривался в свою жизнь, тем яснее и отчетливее замечал заботы чьей-то Невидимой Руки, какая слагала мою жизнь точно по заранее намеченному Ею плану… Все раньше непонятное и необъяснимое, все эти отдельные, не связанные между собою факты, такие ненужные и болезненные, все, что причиняло мне так много горя и страданий, все это, рассматриваемое в общей цепи звеньев, приобретало не только глубокий смысл, но и получало свое объяснение и приводило к благу. И мне казалось, что, если бы я не противился этой воле, не настаивал бы на своей, то не было бы и горя, и страданий, источник которых вытекал из этого противления, из недоверия к Богу, из личной гордости и самоуверенности, из недостатка смирения… С того момента, когда, променяв блестящие стены Мариинского дворца на грязные чердаки и подвалы монастырских архивов, и приступил к “делу Св. Иоасафа”, с этого момента вся последующая моя жизнь стала слагаться по плану, точно заранее намеченному Святителем Иоасафом… Все мои знакомства, все так называемые “связи”, все, что сблизило меня с церковно-общественными кругами, примирило меня с собою, установило душевное равновесие, – все это дал мне Святитель Иоасаф.
     Не Он ли, уже два раза приводивший меня к Царю, хотел довести теперь и до Царицы; а я упирался и отклонил настояния графа Ростовцова – вдруг пронеслось у меня в сознании… Может быть, я и в этот раз не распознал Его воли…
     И эта мысль перепугала меня… И не с кем было поделиться… Вдруг раздался звонок… В надежде встретить протоиерея А.И.Маляревского, я выбежал в переднюю…
     Навстречу шли мой сослуживец, помощник Статс-Секретаря А.И.Балабин, и кузен, барон Р.Ф.Бистром.
     “Все Вы под небесами летаете, да по Царям ездите, – приветствовал меня барон, а нам даже не расскажете, где были и что видели”…
     “Знаете ли, – ответил я, – сколько раз мне приходилось рассказывать о своей поездке… Счетом не менее двадцати раз, и в таком порядке. Сначала гофмейстерине Е.А.Нарышкиной, затем графу И.А.Апраксину, графу Я.И.Ростовцову, Обер-Прокурору Св.Синода А.Н.Волжину, сослуживцам по Государственной Канцелярии, и не всем сразу, а чуть ли не каждому в отдельности, епископу Белгородскому Никодиму, архиепископу Харьковскому Антонию, Харьковскому губернатору Н.Протасову, священнику А.Яковлеву, протопресвитеру Г.И.Шавельскому, архиепископу Могилевскому Константину, Государю Императору, епископу Варлааму Гомельскому, а сегодня опять другим товарищам по службе… Нет больше сил. Спросите кого-нибудь из этих лиц”…
     “А мне и не рассказали”, – рассмеялся барон…
     “Не рассказал, ибо даже не предполагал, что Вы можете интересоваться церковными вопросами: наши интересы никогда не попадались друг другу навстречу”…
     “Не скажите – я всегда интересовался “мистикою”…
     В устах барона это было смешно: сказав это, он сам рассмеялся…
     Неожиданный телефонный звонок прервал нашу беседу… Было 11 с половиной часов вечера; в этот поздний час я редко разговаривал по телефону. Я подошел к письменному столу и взял трубку.
     “Не может быть!” – почти вскрикнул я от волнения…
     “Что случилось? – в один голос спросили меня барон и А.И.Балабин, увидев полную растерянность на моем лице… – Пожар, убили кого-либо?..”
     “Камергер Никитин сообщает от имени графа Ростовцова, что Императрица ожидает меня завтра в 12 часов и что я должен выехать в Царское Село с поездом, отходящим в 11 с половиной часов утра”, – ответил я упавшим голосом…
     “Вполне естественно, – ответил А.И.Балабин. – Вы были в Ставке по поручению Ея Величества, и понятно, что Императрица не удовлетворилась докладом графа Ростовцова, а желает расспросить Вас о подробностях”…
     “Как ни упирайтесь, а теперь уже ехать нужно, – сказал барон, – по-моему, Вам не нужно было отклонять предложения графа Ростовцова, а следовало представиться Ея Величеству и перед отъездом в Ставку”…
     “Я и сам нашел это нужным, но было уже поздно… Может быть, если бы я это сделал, то и миссия моя удалась бы больше”…
     Гости стали прощаться, оставив меня в крайне угнетенном состоянии духа. Не то смущало меня, что злые языки будут по-своему объяснять Высочайшую аудиенцию у Императрицы, а смущали меня неизвестность, при каких обстоятельствах последовал мой вызов в Царское Село, невозможность предварительного свидания с графом Ростовцовым, обещавшим мне не настаивать на аудиенции; смущало то, что Императрица, к Которой я питал чувства благоговейного почитания, могла объяснить мое желание уклониться от аудиенции другими причинами и отнести меня к числу тех, кто не понимал Ее и осуждал, и избегал встречи с Нею…
     И еще долго после ухода гостей я оставался наедине со своими тяжелыми мыслями и перекрестными вопросами, и не мог разобраться в них…
     Вдруг, неожиданно, точно яркий луч солнца, озарила меня мысль о том, что я ведь не только не искал этой аудиенции, а, наоборот, всячески уклонялся от нее и, если, при всем том, аудиенция неизбежна, значит такова воля Божия, а, потому, не нужно ни робеть, ни смущаться… Эта мысль дала мне так много спокойствия и радости… Я вновь увидел Промыслительную Руку Божию над собою и отдавал себя Ее водительству. Так кончился день 9-го октября 1915 года.

 

Глава XvIII
Аудиенция у Ея Величества

     На другой день в 11 часов утра я стоял у железнодорожной кассы Царскосельского вокзала… Придворный мундир и треуголка обращали на меня внимание… Какой-то генерал, в папахе и казачьей форме, подошел ко мне и спросил:
     “Вы, верно, к Ея Величеству?..”
     “Да”, – ответил я.
     “Я тоже; будем ехать вместе”, – сказал он, заметно волнуясь.
     Я потерял его из виду, но, заняв место в вагоне, снова встретился с ним.
     “Вы, верно, часто видели Императрицу, – обратился он ко мне, – скажете, как… я, знаете, в первый раз”.
     “Я тоже в первый раз”, – ответил я.
     Подле нас, в вагоне, сидел еще один штатский, со складной треуголкой в руках, тоже, очевидно, вызванный к Ея Величеству.
     Он пристально всматривался в меня и затем сказал:
     “Мы знакомы с Вами, князь, не узнаете?..” Я посмотрел на него, но, как ни старался вспомнить, где его видел, ничего не мог вспомнить…
     “Я Белецкий, товарищ министра внутренних дел, – сказал он. – Вы 6ыли у меня, в Департаменте полиции, в бытность мою вице-директором, за кодификационными справками… Давно это было, впрочем”…
     “У Вас память лучше, чем у меня, – ответил я, – теперь вспомнил… Вы тоже к Ея Величеству?..”
     “Да, – ответил С.П.Белецкий, – и тоже в первый раз”.
     В оживленной беседе мы не заметили, как подъехали к перрону Царскосельского вокзала, где три придворных лакея, в красных ливреях, уже ожидали нас.
     На площади, у подъезда Царского павильона, стояли три придворных кареты. В первую карету сел казачий генерал, во вторую – я, в третью С.П.Белецкий. В этом порядке нас и вызывали к Императрице. Не успели мы войти в гостиную Ея Величества, как тотчас же явился придворный лакей и вызвал генерала. С.П.Белецкий и я остались в гостиной и стали осматриваться… Прелестная, светлая, почти квадратная комната была убрана с большим вкусом, но очень просто. Стены были увешаны картинами и портретами, между которыми выделялись небольшого размера портрет Государя, висевший высоко, над дверьми, ведущими в коридор, и огромный, во весь рост, портрет Императрицы, поразительного сходства и замечательной работы. В глубине комнаты стояли два рояля в таком положении, что сидевшие за роялем могли видеть друг друга, находясь один против другого. Масса маленьких столиков, диванчиков, с живописно расставленными вокруг мягкими креслами, делали комнату уютной, несмотря на ее большие размеры. Прошло не более 10 минут, как из кабинета Ея Величества вышел казачий генерал и, быстро простившись с нами, направился, в сопровождении придворного лакея, к выходу. В этот же момент вошел в гостиную другой лакей и, обращаясь ко мне, сказал: “Ея Величество просит”.
     Я последовал за ним по направлению к коридору. У первой двери, направо, стоял огромного роста негр, весь в белом, с белой чалмой на голове; когда я подошел к двери, он, не сходя со своего места, быстро и очень ловко открыл ее.
     В глубине комнаты стояла предо мною Императрица.
     Улыбка кротости, смирения и какой-то покорности судьбе отражалась на страдальческом лице Ее.
     Я сделал низкий поклон и, подойдя к Ея Величеству, поцеловал протянутую мне руку.
     “Я давно уже слышала о Вас и следила за вашей работой в Белгород и в Бари, и хотела познакомиться с вами… Садитесь, пожалуйста, сюда”, встретила меня такими словами Императрица, указывая кресло подле Себя.
     Это было сказано так просто, так естественно, как не говорила со мною ни одна из тех светских дам столичного bean-monda, с которыми мне приходилось встречаться… Я сразу почувствовал ту искренность, какая дала мне уверенность в себе и позволила говорить без той связанности, какая является, когда нет уверенности в ответной искренности собеседника. Впрочем, и с внешней стороны, Императрица не была похожа на этих дам. Ее поношенное, темно-лиловое платье было не первой свежести и не отвечало требованиям моды; длинная нитка жемчуга вокруг шеи, спускавшаяся до пояса, была единственным украшением туалета; но главное, что отличало Императрицу от дам большого света, было это отсутствие напыщенности и рисовки, чистота и непосредственность движений, отсутствие заботы о производимом впечатлении… Я видел перед собой простую, искреннюю, полную бесконечного доброжелательства, женщину, кроткую и смиренную…
     “Где же эта надменность и высокомерие?” – пронеслось в моем сознании в этот момент моей первой встречи с Государыней.
     “Вы были в Ставке”, – сказала Императрица, однако таким тоном, который говорил, что вопрос предложен только между прочим и не является главным. И, действительно, когда я стал рассказывать о своих впечатлениях, начав прежде всего говорить о Наследнике Цесаревиче, то Императрица прервала меня, сказав:
     “Да, да, Я знаю; теперь Он здоров и чувствует Себя лучше”…
     Упоминание о Ставке дало иной ход мыслям, и Императрица, точно обращаясь к Самой Себе, воскликнула с неподдельной горечью и страданием:
     “Ах, эта ужасная война! сколько гибнет молодых жизней, сколько вокруг горя и страданий”…
     “И тем более ужасно, что и поводов для войны нет, – ответил я, – Это война между Францией и Германией, на русской почве, задуманная Англией, которая всегда боялась нашей дружбы с немцами”…
     Сказав это, я очень смутился, сознавая, что, быть может, мне не следовало, при первой встрече с Императрицей, говорить столь же откровенно, как говорят люди, давно знающие друг друга… Но тонкости дипломатических ухищрений, составляющих объемистый кодекс правил этикета, не давались мне; я говорил о том, что думал, и смутился не потому, что пожалел о своей искренности, а потому, что не был уверен, как отнесется к ней Государыня Императрица.
     Ея Величество посмотрела на меня чрезвычайно добрыми глазами и затем сказала:
     “Россия, ведь, всегда попадала в такие положения”…
     Этот ответ мгновенно вернул мне спокойствие, и мои глаза сказали Императрице: “Как, однако, глубоко Вы понимаете милую, но глупую Россию”…
     “Мы ничего не можем сделать без союзников, – продолжала Императрица, – мы связаны со всех сторон и, что ужаснее всего, не имеем мира внутри государства… Эти непонятные отношения между Церковью и государством, и в такое время, когда так нужны взаимное понимание и поддержка… Церковь и государство точно враги стоят друг против друга; линии церковной и государственной жизни разошлись в разные стороны… Теперь, более чем когда-либо, нужно думать о том, чтобы сблизить эти линии, ввести их в общее русло… Ведь у Церкви и государства общие задачи, общие цели; откуда же это разделение, эта вражда?! Что нужно сделать, как Вы думаете?.. Объясните Мне, разъясните”…
     Менее всего я был подготовлен к таким сложным государственным вопросам, и они застали меня врасплох.
     “Ваше Величество, – ответил я, – и вражда между Церковью и государством, и война, со всеми ее ужасами, вытекают из одного источника… Источник этот чрезвычайно глубок и коренится в недрах Библейских времен; но, разливаясь на поверхности и отравляя своим ядом всю вселенную, этот источник оставляет самые разнообразные следы, и нужно уметь не только замечать, но и различать их… Наружность их обманчива, привлекательная внешность скрывает смертельный яд. Одним из этих следов, одним из величайших обманов современности, является идея парламентаризма, враждебная идее государства, провозгласившая принцип коллективной мысли. Коллективной мысли вообще не существует… Есть вождь, и есть толпа, слепо повинующаяся своему вождю и идущая за ним. Таким вождем является Царь, Помазанник Божий, и тогда Он ведет за Собою народ по путям закона Божьего и низводит на Свой народ благодать Божию… Таким вождем может быть президент республики, который ведет народ свой по путям закона человеческого, и тогда страна раздирается всевозможными партийными раздорами, и благодать Божия отходит от народа и его вождя. Таким вождем может быть и всякий другой человек, кто, идя навстречу инстинктам народных масс, использует эти инстинкты для своих корыстных целей… Подрыв священных устоев Самодержавия начался давно, но никогда не исходил из толщи народной, а всегда от отдельных злонамеренных лиц… Манифест 17-го Октября 1905 года об учреждении Государственной Думы был вырван из рук Царя небольшой горстью этих злонамеренных лиц, запугавших правительство угрозою революции. Это был только обычный прием с целью ограничить Самодержавные права Монарха и свести Россию с ее исторического пути на путь парламентарный.
     А это последнее требовалось для объединения революционной деятельности. Народ же никогда не мечтал о представительном строе и всегда оставался верен Царю… С момента своего возникновения, Дума, прикрываясь именем народа, стала в оппозицию к Царю и Его правительству… Иначе и быть не могло, ибо в этом ее задача. Сейчас не только Церковь, но и государство в тисках Думы… Дума – очаг революции… Ее нужно разогнать, упразднить. Пока же этого не будет сделано, до тех пор никакие реформы ни в области государственной, ни, тем более, в области церковной, невозможны…
     Для реформ нужны кредиты, но Дума их не отпустит”…
     С чрезвычайным вниманием слушала Императрица мои слова, а, по выражению глаз Ея Величества, я видел, что повторяю только собственные мысли Государыни… И, когда я остановился, то Императрица сказала мне:
     “Вот, вот, это как раз то, о чем я всегда говорю… Ах, эта Дума, какой это ужас… Но неужели же нельзя ничего сделать теперь же, сейчас… Может быть, пока война кончится, были бы возможны хотя бы частичные реформы в церковной области… Какие?.. Во время войны так трудно предпринимать что-либо крупное”…
     “Такой частичной реформой было бы изъятие Церкви из ведения Думы, но и для этого потребовался бы акт Высочайшей воли Монарха, указ Самодержца. Интересы правительства и Думы противоположны… Члены Думы являются представителями не широких масс населения, а очень небольших, революционно настроенных групп, и соглашение с ними невозможно, ибо эти группы не выражают воли народной, не стремятся к благу народа, а стремятся к тем целям, какие могут быть достигнуты лишь после разрушения государственности. Но и взятие церковных дел из ведения Думы явилось бы только паллиативом… Дума не переставала бы мешать церковной работе, как мешает и сейчас, и достигнуть единства в сфере церковно-государственной работы было бы трудно… С момента учреждения Думы, законодательная деятельность России не только затормозилась, но и приостановилась… Жизнь предъявляет требования, государственный механизм работает с крайним напряжением, вырабатывает законопроекты, отвечающие самым насущным нуждам народа, а, когда эти законопроекты попадают в Думу, то там и остаются без движения, умышленно задерживаются, или же вовсе отвергаются… Каждый член Думы считает себя обязанным не только вмешиваться в специальные отрасли государственного управления, где он ничего не понимает, но и контролировать деятельность министров, точно в этом его задача… Масса времени тратится на полемику между министрами и членами Думы, на ненужные запросы, а продуктивная работа начинается лишь после роспуска Думы, когда законопроекты получают законодательную санкцию в порядке 87-ой статьи. Сейчас возможны только такие реформы, какие не связаны с испрошением кредитов у Думы и касаются вопросов внутреннего распорядка в узкой сфере церковного управления… Нужно сократить расстояние между пастырем и паствой, приблизить пастыря к народу, выработать систему определенных обязательств к Церкви, каких в Православной Церкви вовсе нет… Сейчас нет никакой связи между пастырем и прихожанами, между Церковью и этими последними… Кто хочет идти в Церковь – идет; кто не хочет идти – не идет… Кто выполняет требования религии, а кто не выполняет их; все зависит от доброй воли единиц, и не паства идет за своим пастырем, а, наоборот, пастыри плетутся за паствой. Отсюда ближайшими задачами в сфере церковного управления явились бы образование митрополичьих округов, сокращение территориальных размеров епархий и приходский устав; но конечно, такой устав должен был бы покоиться на совершенно других началах, а не на тех, какие выработаны прогрессивною общественностью и разными комиссиями”…
     “Все это очень верно, что Вы говорите, – ответила Императрица… – Я во всем с Вами согласна. Это расстояние между пастырями и паствой, о котором Вы говорите, причиняет Мне такую боль… Духовенство не только не понимает церковно-государственных задач, но не понимает даже веры народной, не знает народных нужд и потребностей… Особенно архиереи… Я многих знаю; но все они какие-то странные, очень мало образованы, с большим честолюбием… Это какие-то духовные сановники; но служители Церкви не могут и не должны быть сановниками… Народ идет не за сановниками, а за праведниками… Они совершенно не умеют привязать к себе ни интеллигенцию, ни простой народ… Их влияние ни в чем не сказывается, а, между тем, русский народ так восприимчив. Я не могу видеть в этом наследия исторических причин… Раньше Церковь не была во вражде с государством; раньше иерархи помогали государству, были гораздо ближе к народу, чем теперь”…
     “Дух времени был не тот, – ответил я, – а теперь вся жизнь оторвалась от своего религиозного центра, и пастыри и архипастыри становятся все менее нужными пастве, не нужным становится даже Сам Господь Бог; люди начинают устраиваться без Бога и обходиться без Него… Впрочем, уровень нравственной высоты духовенства понизился, и не только вследствие этих общих причин, но и от многих других… Материальная необеспеченность духовенства, особенно сельского, поставившая духовенство в зависимость от паствы, не могла не отразиться на этом уровне; отсутствие способов воздействия на паству, вполне неизбежное при отсутствии приходской организации и нынешнем положении пастыря, у которого, кроме силы личного нравственного влияния нет другого орудия, чтобы управлять паствой… В этом отношении католическая церковь имеет значительно большие преимущества. Там положение ксендза совсем другое, и не он зависит от паствы, а, часто, паства зависит от него и духовно, и материально… Там, ведь, большинство – лица с высшим образованием; у нас же образовательный стаж духовенства крайне низкий… Несомненно также, что и указ Императора Павла об орденах отразился на общем уровне духовенства… Правда, этот указ был меньшим злом, допущенным во избежание большего; однако, все же, его влияние было отрицательным и создало именно то сословие духовных сановников, о котором Ваше Величество говорили”…
     Здесь Императрица меня прервала и чрезвычайно оживленно сказала мне: “Я как раз теперь читаю переписку Императора Павла с митрополитом Платоном по вопросу об орденах духовенству, вызвавшую, потом, этот самый указ, о котором Вы говорите… Как глубоко был прав митрополит, и как ошибался Император Павел… Конечно, этот указ нужно отменить… Духовный сан так высок, что, сам по себе, является самым высоким отличием и небесною наградою для каждого верующего христианина, и земные отличия только унижают его… Однако же, нравственная высота вытекает из другого источника и с внешностью не соприкасается… Сельское духовенство находится в неизмеримо худшем положении, чем городское, однако ближе к Богу. Архипастыри вполне обеспечены, а между тем среди них так мало истинных пастырей… А Синод! – воскликнула Императрица с горечью. – Знаете ли Вы дело по вопросу о прославлении Святителя Иоанна Тобольского?..”
     “Я слышал о нем, но подробностей не знаю”, – ответил я.
     “Я расскажу Вам”, – сказала Императрица.
     Народ обратился к епископу Варнаве с просьбой возбудить в Синоде ходатайство о прославлении Святителя Иоанна. Синод заслушал в заседании это ходатайство и отказал в просьбе, признав такое ходатайство “неблаговременным”… Что значит это слово, этот странный мотив… Разве можно признавать веру благовременной, или неблаговременной… Вера всегда благовременна… И знаете ли, чем мотивировал Синод эту неблаговременность… Тем, что не кончилась еще война… Но ведь это свидетельствует уже о полном незнакомстве с психологией народа, с природою его религиозных верований. Подъем религиозного чувства наблюдается именно в моменты народных бедствий, горя и страданий, и нельзя же подавлять его. Изнемогая под бременем испытаний, народ доверчиво протягивает свои руки к своему местночтимому святому, просит его помощи, надеется, что Господь, по молитве его, прекратит ужасы войны; а Синод говорит: “подождите, пока кончится война; а теперь еще нельзя называть вашего местно чтимого праведника святым и нельзя ему молиться”. А после войны этот праведник сделается святым, и тогда будет можно?!.
     Что же это такое?! Ведь это уже соблазн!.. Епископ Варнава, сам вышедший из народа, это понимает… Он знает народную веру и умеет говорить с народом: народ идет за ним и верит ему… Конечно, епископ Варнава не удовлетворился таким ответом Синода и повторил свое ходатайство, после чего Синод предписал комиссии произвести обычное обследование чудес, совершавшихся у гроба Святителя Иоанна Тобольского… Но от этого получился еще больший соблазн… Синод признал число обследованных случаев благодатной помощи Божией, по молитвам Угодника, недостаточным и предписал дополнить число новыми данными… Скажите, – все более оживляясь, спросила Императрица, – разве допустимы такие приемы?! Разве можно измерять святость – арифметикой?!.”
     Я невольно улыбнулся… Беседа вошла уже в то русло, где обе стороны чувствовали себя непринужденно… Я восхищался Императрицей и проникался все более горячим чувством к Ней…
     Государыня, между тем, продолжала:
     “Я не понимаю этих людей… Они враждебны к епископу Варнаве, называют его огородником… Но это и хорошо: народу нужны пастыри, которые бы понимали его и имели общий язык с ним… Сановники народу не нужны… Между тем наши епископы стремятся не в народ, а великокняжеские салоны и великосветские гостиные… Но салоны и гостиные – не Россия.
     Россия – это наш серый, заброшенный, темный, неграмотный народ, жаждущий хорошего пастыря и хорошего учителя, но не имеющий ни того, ни другого… Вместо того, чтобы идти в толщу народную, епископы только и думают о Патриархе… Но, что же даст Патриарх, приблизит ли он пастыря к пастве, даст ли народу то, что нужно?.. Прибавится лишь число митрополитов, и больше ничего; а расстояние между пастырем и народом, между Церковью и государством, еще более увеличится… Как Вы думаете?!”
     “Я тоже не связываю с патриаршеством никаких последствий, способных урегулировать общецерковные недочеты, – ответил я, – и, притом, мне кажется очень подозрительным, что за патриаршеством гонятся обе стороны, и правые, и левые, и друзья, и враги Церкви… Идея власти чужда Православию… Наша Церковь была сильна не тогда, когда стремилась к господству над государством, а когда возвышалась над ним своим смирением и чистотою. Идея патриаршества не имеет и канонической почвы. Главою Церкви был ее Создатель, Господь Иисус Христос… Однако, после Своего вознесения на небо, Господь не передал главенства над Церковью ни одному из Апостолов, а послал вместо Себя Духа Святаго и этим, как бы, предопределил соборное начало управления церковью на земле, под Своим главенством. Эта точка зрения усвоена и “Книгою Правил”, т.е. собранием постановлений Апостольских и Вселенских Соборов, установивших принцип равенства власти епископов. Отсюда вытекает и требование о созыве, два раза в год, поместных соборов, которые объединяли бы деятельность епископов. Идея же Синода, под председательством Патриарха, так же далека от канонической почвы, как и организация Синода в его нынешнем виде… Учреждение митрополичьих округов, поместные соборы епископов, без участия мирян, под председательством митрополита того или иного округа, два раза в год, в указанные “Книгою Правил” сроки, затем всероссийские соборы митрополитов, в случае надобности, – несомненно вернули бы Церкви ее каноническое устройство… При этом нынешний Синод неизбежно бы остался, но видоизменил бы только свои функции и занял бы в отношении к Церкви такое же положение, какое Государственная Канцелярия занимает в отношении государства… Область непосредственно церковная, распределенная между поместными и всероссийскими соборами, отошла бы от него, а область церковно-государственная не только бы осталась, но, в некотором отношении, даже расширилась бы… Taк, совершенно необходимо было бы учредить при Синоде самостоятельный Кодификационный Отдел и создать писаное законодательство… Теперь его вовсе нет, и этот пробел даст Думе повод для всевозможных нападок и обвинений… Детали, конечно, выработала бы сама жизнь; но мне думается, что вне намечаемого пути нет другого для согласования церковного устройства с каноническими требованиями… Если же Церковь сойдет с указанного пути и объединится в лице единоличной власти патриарха, то поставит себя в очень рискованное положение перед своими врагами, ибо справиться с одним патриархом будет легче, чем с собором епископов… Отсюда могут произойти расколы и разделения, и нестроения внутри церковной ограды”… С неослабевающим вниманием слушала меня Императрица и, когда я кончил, неожиданно спросила меня:
     “Скажите Мне, отчего Вы не служите в Синоде? Я вижу, что Вы близко знаете церковные дела и так ясно понимаете, что нужно”…
     Я не хотел излагать Ея Величеству подробности своих служебных мытарств и кратко ответил:
     “Раньше я делал многие попытки поступить на службу в Синод и обращался к каждому Обер-Прокурору; но все мои попытки оканчивались неудачно… Тогда, оставаясь в Государственной Канцелярии, я занялся изданием книг о Святителе Иоасафе… Сейчас я состою в должности помощника Статс-Секретаря Государственного Совета и не стремлюсь уже более в Синод, тем более, что Государственный Секретарь С.Е.Крыжановский, признавая всю важность церковного законодательства, возложил на меня труд составления сборника церковных законов, и этой работой я сейчас занят”…
     “Нет, нет, – возразила Императрица, – Вы должны служить в Синоде, и это будет. Нельзя отдаваться служению Церкви между делом, урывками. Вы это дело знаете и должны посвятить себя специальной службе в Синоде. Волжин, кажется, хороший человек. Вы его знаете?” – спросила меня Императрица.
     “Да, Ваше Величество, он верующий и мне очень нравится, хотя встречался я с ним только несколько раз и мало его знаю”, – ответил я.
     “Я хотела бы еще раз видеть Вас, – сказала Императрица, – так много бы нужно было еще сказать Вам и посоветоваться; так много дела, а везде все так запущено, так мало дружной работы, все работают врозь и смотрят в разные стороны… Мне нужно еще поговорить с Вами”, – сказала Императрица в заключение, любезно протягивая мне руку и стараясь улыбнуться…
     И улыбка этой святой женщины превратилась в гримасу… Бедная, Она отвыкла от радостей: Ей так редко приходилось улыбаться…
     Бесконечно тронутый лаской и вниманием Императрицы, я поцеловал протянутую руку и откланялся Ея Величеству.
     Дорого, бесконечно дорого было для меня это внимание, эта чарующая простота, эта нежная приветливость, такая чистая, такая искренняя; но еще дороже было то доверие, каким наградила меня Императрица, и какое я увез с собою, с готовностью оправдать его ценою какой угодно жертвы…
     Выходя из кабинета Ея Величества, я был похож на того, кто только что блестяще выдержал трудный экзамен… Я чувствовал, что духовно сроднился с Императрицей, что Ее мысли – мои мысли; я глубоко понимал Ее психологию и Ее точки зрения и вытекавшие из них взгляды и искренно разделял их. Однако, я не был уверен в том, какое впечатление вынесла Императрица из беседы со мною. Мне казалось, что многое было сказано, но еще больше оставалось недосказанным; что, хотя роль Думы и была отмечена верно, но что нужно было развить свои мысли настолько, чтобы установить взгляд на не как на тормоз для каких-либо начинаний, а, наоборот, как на толчок к этим начинаниям. Мне казалось, что интересы Думы настолько резко расходятся с государственными интересами, что война никогда не кончится, доколе деятельность Думы и ее многоразличных разветвлений, в образе всевозможных комитетов, обществ и союзов, не будет в корне пресечена, что вся деятельность Думы только опирается на войну, как на явление, оправдывающее ее преступные замыслы. При этих условиях, откладывать ликвидацию Думы до окончания войны казалось мне равносильным закреплению ее позиций, коими она завладела, передав прогрессивной общественности узурпированные ею функции государственной власти…
     В гостиной ожидал меня С.П.Белецкий… На нем лица не было… Он страдал от нетерпения и думал, что о нем забыли… Аудиенция длилась полтора часа, если не больше… Увидав меня, С.П.Белецкий быстро вскочил и, следуя за вызвавшим его лакеем, успел на ходу сказать мне:
     “Пожалуйста, подождите меня; будем вместе завтракать”…
     Я кивнул головой в знак согласия и остался в гостиной, стараясь привести в систему все сказанное мною Ея Величеству… Мысли бродили на поверхности, и я не мог угнаться за ними…
     Вдруг дверь кабинета неожиданно раскрылась, и в гостинной появился С.П.Белецкий…
     “Видите ли, я не заставил Вас ждать так долго, как Вы меня”, – сказал он, улыбаясь…
     “Отчего же так скоро? – удивился я, – о чем же Вы говорили?..” “О Вас”, – ответил С.П.Белецкий.
     Я засмеялся и подумал, что верно он выдержал экзамен менее удачно, чем я.
     Но Белецкий совершенно серьезно сказал мне:
     “Нет, князь, я Вас уверяю, что Императрица говорила со мною только о Вас: Вы произвели огромное впечатление на Ея Величество; Вам предстоит широкое государственное поприще”, – скороговоркою, ему свойственной, мягким, бархатным голосом проговорил С.П.Белецкий.
     Мы вышли из дворца. У подъезда стояли две придворные кареты, какие должны были отвезти нас в большой Екатерининский дворец завтракать…
     “За завтраком все расскажу Вам”, – сказал С.П.Белецкий, садясь в карету. Через несколько минут мы входили в одну из прелестных комнат Екатерининского дворца, посреди которой стоял небольшой квадратный стол, покрытый белоснежной скатертью, накрытый на две персоны… Придворные лакеи ждали нас, выражая знаки почтительной предупредительности.
     Видите ли князь, – начал Белецкий, садясь за стол, – новый Обер-Прокурор Синода, Волжин, плохо справляется со своей задачей… Выбор оказался неудачным… Но человек он недурной… Ему, вот, и подыскивают помощника, человека не только знающего самое дело, но и личный состав иерархов…
     Вы в полной мере удовлетворяете этим требованиям… Вы человек, кроме того, молодой, и разъезды, в случае надобности, Вас не утомили бы. На Вашу кандидатуру уже указывали некоторые члены государственного Совета, и Ея Величество имела Вас в виду и желала лично познакомиться с Вами. Сегодня же Вы произвели такое исключительно благоприятное впечатление на Императрицу, что Государыня решила остановиться на Вас и совершенно определенно мне об этом сказала… Скажу Вам, что Ея Величество осталась в восторге от беседы с Вами и сказала, что Вы точно знали и все Ее мысли и повторяли их, и что Она во всем была с Вами согласна.
     Разумеется, я дал о вас самый блестящий отзыв”, – закончил Белецкий.
     “В кредит, – ответил я, – ибо я даже не узнал вас: так мало мы знали друг друга”…
     С.П.Белецкий улыбнулся и сказал:
     “Нет, совершенно искренно… Вы гораздо больше известны в церковных кругах, чем Волжин… Если бы Императрица знала бы Вас раньше, то Волжина никогда бы не назначили Обер-Прокурором. Ваша кандидатура выдвигалась гораздо раньше, чем его… Вы, верно, даже не знали об этом?..”
     “В первый раз слышу”, – ответил я с удивлением.
     “О ней стали говорить уже тогда, когда вы издали свои книги о Святителе Иоасафе… Да, кажется, и в Государственной Канцелярии Вы занимаетесь какой-то специальной церковной работой, я слышал… По крайней мере, в междуведомственных комиссиях по церковным делам Вы всегда были представителем Государственной Канцелярии, мне говорили”…
     “Да, но, все же, каким образом я могу рассчитывать на министерский пост, или на пост товарища министра, состоя лишь в 5-м классе должности, будучи помощником Статс-Секретаря”…
     “Отчего же, какая же разница между директором департамента О6щих Дел Министерства Внутренних Дел и помощником Статс-Секретаря?” – сказал С.П.Белецкий.
     “Да, но А.Н.Волжин, кажется, тайный советник, гофмейстер, значительно старше меня”…
     “Все это пустяки, – ответил С.Белецкий, – и не имеет значения… А сейчас и тем больше… Теперь, при общем шатании и неустойчивости во взглядах, когда честное служение монархической идее объясняется неизменными мотивами личного свойства, самое ценное качество – это преданность Монарху, и с этой стороны мы все хорошо Вас знаем; а чин или служебное положение ничего не значат. Церковное дело Вы знаете, личный состав иерархов Вам также известен, и Вы, во всяком случае, имеете значительно большие преимущества, чем Волжин”…
     “Но я так мало знаю А.Н.Волжина, а он меня еще меньше… Захочет ли он взять меня в свои сотрудники… Говорят, что он очень мнителен и неискренен, подозрителен и везде видит интриги… Я лично не могу об этом судить, но отзывы о нем очень разнообразны, и меня уже много раз предостерегали от него… Если же он и действительно мало сведущ, тогда, конечно, он возьмет в помощники того, кто, по общему мнению, возможно и ошибочному, знает больше Него… Это, ведь, общий принцип людей ограниченных… а потом, все же, класс должности явится, мне кажется, препятствием и в том случае, если бы не было других”…
     “Сегодня Вы в 5-ом классе, а завтра будете в 4-м… Это зависит от вас”, – ответил Белецкий.
     “Как?” – удивился я.
     “Переходите в мое ведомство… В Главном Управлении по делам печати, как раз имеется вакансия… 4-й класс должности и 10000 рублей жалованья”…
     “С удовольствием, но только при одном условии: если должность эта совместима с моею, ибо с Государственной Канцелярией я, по многим причинам, не хотел бы расставаться… Нельзя ли без жалованья, сверх штата?” – спросил я.
     “Это еще проще. Если вы согласны, то я сегодня же переговорю с министром, а через несколько дней мы и представим Вас, и Вы, в качестве члена Главного Управления по делам печати, очень пригодитесь Судейкину”, – сказал Белецкий.
     Судейкин был одним из друзей детства моего родственника А.С-ко, и меня интересовало знакомство с ним и совместное сотрудничество по вопросам, в области которых печать имела такое исключительное значение.
     “Охотно, только сверх штата, с оставлением помощником Статс-Секретаря Государственного Совета”, – ответил я.
     “Очень рад, – сказал Белецкий… – Может быть, в случае надобности, и Вы, когда-нибудь, мне поможете в чем-нибудь”, – добавил он, как бы мимоходом…
     Сердечно простившись, мы уехали в разные стороны. С.П.Белецкий – на вокзал, торопясь в Петербург, я же к сестре, жившей в Царском Селе.

 

Глава XIX
Правда

     Такова правда, впоследствии так преступно взращенная, создавшая легенды о посредничестве Распутина в дальнейших событиях, приведших к моему назначению Товарищем Обер-Прокурора Св.Синода.
     Странно не то, что такие легенды сопровождали каждое назначение – такова уже была тактика революционеров – а странным был тот массовый гипноз, благодаря которому этим легендам верили даже те люди, которые должны были бороться с ними и пресекать вздорные слухи, рассчитанные на специальные цели унизить престиж династии и подорвать доверие к верным слугам Царя и России. И этот гипноз был до того велик, что никакие опровержения клеветы и гнусной лжи не достигли бы цели. Впрочем, они были и фактически невозможны, ибо печать находилась в руках врагов России и династии. И потребовались ужасы революции и моря крови, гибель России, кража частной переписки Их Величеств, для того, чтобы гипноз рассеялся, и стало возможным оценивать факты прошедшего вне связи с той окраскою, какую им придавали революционеры и их вольные и невольные пособники. Теперь и имя Распутина перестало вызывать панику, и те, кто видел в нем источник зла, создававшего угрозу самому бытию России, недоумевают, не находя среди его “ставленников” ни одного из тех роковых людей, которые опрокинули Престол Божьего Помазанника и погубили Россию.
     Совершенно несомненно, что Распутин, вращавшийся в самой толще народной, не мог не слышать об именах, выплывавших на поверхность, прославляемых или осуждаемых народною молвою, как не мог не слышать и отголосков закулисных интриг против Царя и династии, и, будучи фанатически преданным Царю, естественно делился с Государем и Императрицею своими впечатлениями, указывая на людей, преданность которых Царю не вызывала сомнений.
     Но ведь это делал не только один Распутин, но и все окружавшие Царя люди, выдвигавшие своих кандидатов, и опубликованная частная переписка Ея Величества к Государю Императору не дает никаких указаний на то, что рекомендации Распутина всегда и во всех случаях предпочитались рекомендациям прочих людей… Напротив, на ответственные посты назначались часто люди, не только никогда не видавшие Распутина, но и определенно враждебно к нему настроенные. Нужно удивляться не тому, что Распутин рекомендовал Царю преданных Престолу людей, если даже считать такой факт бесспорным, а тому, что характеристики этого малограмотного крестьянина были часто очень меткими; но сделать отсюда вывод, что он выдвигал своих кандидатов из корыстных побуждений, или что эти последние входили с Распутиным в предварительные сделки, как утверждали в предреволюционное время те, кто делал революцию, и как, с не меньшим азартом, кричат теперь, могут только гг.Гольденвейзеры и К.
     Вот, что пишет А.А.Гольденвейзер в своей статье “Последняя Царица” (Руль, Февраль 1923, N 680, 691).
     “… Техника назначений, которая выработалась у нас в последние годы монархии, обозначается в письмах (Письма Императрицы Александры Федоровны к Государю Императору) с большою рельефностью. Аспирант на ту или иную должность заручался содействием Распутина; тот прямо, или через Вырубову, сообщал имя кандидата государыне; эта же последняя упорно воздействовала на Царя, пока не добивалась желательного назначения. Таким путем получили должности: Белецкий, Волжин, Хвостов, Штюрмер, Питирим, кн.Жевахов, Раев, Протопопов, Добровольский. Нужно отметить, что сама Императрица играла во всем этом механизме совершенно пассивную роль передатчицы. Она была слепым орудием в руках афериста. Сам Распутин правильно учитывал своей мужицкой смекалкой, что главное для него – сохранить свое влияние, а остальное приложится. Этим одним он и руководствовался в своих рекомендациях: он указывал только на тех людей, на которых рассчитывал, что они “не подведут”. Весьма показательно для морального уровня придворных и бюрократических сфер, что не было недостатка в людях – подчас с весьма громкими именами – которые охотно шли на такого рода сделки с Распутиным. Так как Царица была совершенно в его власти, за нее он был спокоен, то заботы Распутина были направлены главным образом на то, как бы сохранить свое влияние на Царя. Для этой цели он пускает в ход испытанный прием всех царедворцев – потакание слабостям и лесть. Разгадав тщеславную натуру Царя, он берет курс на самодержавие, советует принять высшее командование, поощряет всякого рода личные выступления.
     И посредством этого нехитрого, прозрачного приема ему удается сохранить свою власть, несмотря на сильнейшее противодействие не только всей общественности и Государственной Думы, но и большинства великих князей и многих достаточно верноподданных министров и генералов”…
     Вот как пишется история!.. Это значит, что министерские портфели были открыты для любого проходимца. Стоило ему только заручиться расположением Распутина – а войти в доверие к малограмотному мужику, действовавшему притом, из корыстных целей, было легко – чтобы сделаться министром… Зачем же тогда понадобилось Циноркисам, Бронштейнам, Нахамкесам и пр. убивать Распутина и делать революцию, чтобы заполучить в свои руки ту власть, какую они так легко могли бы воспринять через посредство Распутина?.. Странным кажется и признание г.Гольденвейзера, что Распутин сохранил свою “власть”, несмотря на сильнейшее противодействие не только “всей общественности” и Гос. Думы, но и большинства великих князей и “многих” министров и генералов. Такое признание является, во всяком случае плюсом – а не минусом Распутина и свидетельствует как о том, что удельный вес “всей общественности” правильно расценивался даже полуграмотным мужиком, так и о том, что не все, значит, министры были его “ставленниками”, коль скоро “многие” из них относились к нему не только отрицательно, но и оказывали ему “сильнейшее противодействие”…
     Нет, не в Распутине было дело; а в том, что было очень и очень глубоко скрыто делателями революции и составляло их тайну, какую, однако, прозревали именно те, кого не щадила их злостная клевета, и против которых они вооружали общественное мнение всеми доступными им способами.
     Сейчас еще раздаются отдаленные и глухие раскаты прежнего грома иудейского; но они становятся уже все реже, и реже, и скоро наступит момент, когда, под влиянием страха взятой на себя ответственности, вдохновители и делатели революции не только станут отрекаться от своего участия в ней, но и искать путей к примирению с той Россией, какую они считали своим врагом, и какая погибла именно потому, что таким врагом их не была и не гнала их от себя… Тогда обнаружится и закулисная игра врагов России, и будут падать одна за другой и созданные ими легенды. Сейчас мы читаем у г.Гольденвейзера: “… Все легенды и сплетни о романических отношениях Александры Федоровны с Распутиным теперь, после опубликования “Писем” (курсив наш), должны быть признаны клеветою, не имеющей и тени основания. В нераздельной преданности мужу, она поистине чувствовала себя “женою Цезаря” – выше женских слабостей и вне всяких подозрений”…
     А не вспомнит ли г.Гольденвейзер, что говорилось и писалось всего 5 лет тому назад, как безжалостно поносилось имя Императрицы, как ломилась одураченная публика в кинематографы, любуясь огромными плакатами и возмутительными инсценировками этих “романических отношений”, не имевших, однако, и тени основания; как забрасывались грязью те люди, которые с негодованием отвергали гнусную клевету, еще до развала России, еще до опубликования “Писем”… И кто же создавал эту клевету, и для чего это делалось?.. Такую же цену имеют и утверждения о рекомендации Распутиным министров и о сделках этих последних с ним. Если бы даже и было доказано, что Распутин действительно указывал Государю на лиц, известных своею преданностью Престолу, то делал он это во всяком случае без ведома этих лиц, а чаще всего вторил лишь отзывам Их Величеств о намечаемых кандидатах и, именно по своей мужицкой смекалке, не оспаривал этих отзывов. Правда, он писал записки министрам, ходатайствуя за тех или иных просителей; но участь этих записок была хорошо известна не только Распутину, но и всему Петербургу, и гораздо чаще такие просители лишь прикрывались именем Распутина, ибо, подобно г.Гольденвейзеру, были убеждены в низком моральном уровне придворных и бюрократических сфер и рассчитывали на магическое свойство этого имени в глазах его “ставленников”, какими казались все министры. Не принимала абсолютно никакого участия в назначениях должностных лиц и А.А.Вырубова и, кроме А.Н.Хвостова, ставленника Государственной Думы, никто из министров у нее не бывал и к ее посредничеству не обращался. Гипноз был до того велик, а имена Распутина и А.А.Вырубовой были до того скомпрометированы “общественностью”, что от них убегали даже те, кто знал всю подоплеку клеветы, распространяемой вокруг них. Ни Государь, ни Императрица в беседах Своих с сановниками или лицами, намечаемыми на высокие посты, никогда даже не упоминали имени Распутина… Это была Их частная сфера, в какую они посвящали только Своих интимных друзей.
     Все это было хорошо известно клеветникам; но какое же значение могла иметь для них правда, если их цель заключалась именно в том, чтобы ее опорочить и добиться во что бы то ни стало развала России?!.
     Можно быть разного мнения о значении религиозной основы миросозерцания человека: находить ее несовременною, видеть в ней грубое суеверие, усматривать даже отражение патологического состояния, требующего помощи врача психиатра… Но ведь к созданию и закреплению таких точек зрения на религию и стремились враги Христа, усматривавшие в революции лишь способ ликвидации христианства. Ея Величество была не только глубоко религиозною женщиною, для которой религия была частной интимной сферою, но и мудрою Императрицею, старавшейся проводить религиозные начала в сферу государственной жизни и, потому, окружавшей Себя людьми, для которых религия была не пустым звуком…
     И в этом заключалось Ее единственное преступление в глазах тех, кто в Ее лице и в лице Ее избранников видел для себя величайшую опасность.

 

Глава XX
У сестры

     Придворная карета остановилась у подъезда сестры, и она была очень удивлена, увидев меня в полном параде. Сестра не знала об аудиенции: я не успел предуведомить ее.
     Рассказав об оказанном мне Ея Величеством приеме, я добавил:
     “С высоты царского трона все министры кажутся лишь маленькими чиновниками, и неудивительно, что в глазах Императрицы я могу являться кандидатом на министерский пост. До 1905 года известный уровень познаний и личные качества были достаточны… Но теперь положение резко изменилось. Теперь играют роль не знания и служебный опыт, а умение ладить с Думой; теперь прогрессивная общественность уже не ограничивается советами и наставлениями, а предъявляет уже требования бессмысленные и преступные и опирается на Думу, где меня никто не знает и где сейчас же заклюют, когда узнают… Сейчас ведь каждого монархиста называют “распутинцем”, и меня очень смущает, что пожелание Императрицы перейти на службу в Синод было высказано чуть ли не в форме повеления”…
     “Царь есть посредник между Богом и людьми, и что Тебе прикажет Государь, то и делай, – сказала сестра. – Трудно служить Царю; но Богу еще труднее; а святых и теперь много… Значит, дело не только в наших силах, а и в помощи Божией. Теперь служение Царю больше, чем когда-либо, стало испытанием нравственных сил; а при этих условиях разве можно оглядываться на то, кто что скажет или подумает… Кому же Ты должен служить, Богу, Царю и России, или же Думе?.. Что означают эти крики о Распутине, как не желание понравиться Думе; о том же, чтобы понравиться Богу и Царю, мало кто думает. Иди смело вперед и благодари Бога и Святителя Иоасафа, приближающих Тебя к этому святому Семейству”.
     “Как злы люди! Не знаю даже, чего больше, злобы или слепоты, – ответил я сестре, – чего только не говорят об Императрице, а, право, я еще не видел большей искренности, простоты, более горячей любви к России, более сознательного служения ей… Кто мне поверит, если я скажу, что и Царь, и Царица даже не похожи на наших современных аристократов, что, если бы Они не были Царями, то наше великосветское общество даже не приняло бы Их в свою среду. Они слишком хороши, слишком просты и естественны, слишком искренни, и в гостиной Императрицы нет ничего, что бы напоминало специфический запах салонов, где, под личиною светскости и “такта”, кроется так много лжи, лукавства, зависти, интриг и всякого рода нечисти”…
     Простившись с сестрою, я уехал в Петербург, где меня, с великим нетерпением, ожидал протоиерей А.И.Маляревский.
     “Спаси Ее Господи”, – беспрестанно повторял о.Александр, слушая мой рассказ.
     “А на каком языке говорила с вами Императрица?” – спросил он.
     “На превосходном русском языке, без малейшего даже акцента иностранки, – ответил я. – Вы знаете, как неохотно я отзывался на всякого рода приглашения светских дам и уклонялся от посещения разных салонов… Это потому, что я всегда был чужим среди знати, чувствовал эту фальшь и неискренность, какие прикрывались такою нарядною внешностью, и задыхался в этой атмосфере лжи… Как ни высоко стоял человек, а ему хотелось казаться в моих глазах еще выше, и он старался задавить меня своим величием… И вот сегодня, в первый раз, я увидел коронованную Царицу… Там – одно смирение, одна чистота, какая-то святость даже… Ни малейшего намека на высоту положения, ничего деланного, искусственного… Всегда я защищал Императрицу от нападок, не зная, чувствовал Ее… А теперь буду громко говорить всем, что, если бы слушались Императрицу, то не было бы и того, что случилось… У Нее не только большой ум, но и ум облагодатствованный”…
     “Сохрани и спаси Ее, страдалицу, Матерь Божья! – сказал протоиерей А.И.Маляревский, – привел-таки Святитель Иоасаф Вас и к Царице. Поведет и дальше: только не упирайтесь… Не будут Вас смущать больше мысли о поездке в Ставку?!. Теперь и сами увидели, что ехать туда нужно было Вам, а не полковнику, и что не даром Святитель посылал Вас туда”…
     Так кончился день 10 октября 1915 года.

 

Глава XXI
Свидание с А.Н.Волжиным

     Как ни определенны были утверждения С.П.Белецкого о возможности моей кандидатуры на пост Товарища Обер-Прокурора Св. Синода, однако я был до того далек от этой мысли, что совершенно искренно не допускал ее. Не допускал я ее потому, что ни в широких общественных кругах столицы, ни в Государственной Думе я никому не был известен. С того момента, когда Дума разделила не только общественные, но и правительственные круги на бесчисленное количество разнородных партий, я еще глубже ушел в себя и зарылся в свою служебную и частную работу, сознательно сторонясь от всего того, что бы могло увлечь меня в бездну начавшегося водоворота. Я не знал, как и сейчас не знаю, где та партия, какая бы вместила в свою программу всю Святую Русь, со всеми особенностями ее государственного и духовного облика. Я знал лишь то, что с 1905 года Россия превратилась в сумасшедший дом, где не было больных, а были только сумасшедшие доктора, забрасывавшие ее своими безумными рецептами и универсальными средствами от воображаемых болезней… Мне, жителю деревни, только несколько недель тому назад прибывшему в столицу, казались дикими все эти партии и пестрые программы, наводнявшие Петербург в 1905 году. Там было все, кроме того, чего просила деревня, о чем она беспрестанно взывала и без чего действительно не могла жить – не было призыва к крепкой власти, которая обуздала бы царивший в ней произвол. Одинаково подозрительно относился я и к правым партиям. Там была подлинная любовь к России и понимание ее нужд, и знание действительности; но там были и провокаторы; туда проникали агенты и других партий… Не только убеждение, но и деревенский опыт не позволили мне видеть в “выборном начале” форму участия “народа” в управлении. Как и на деревенских, волостных и сельских сходах вершителями судеб населения были наиболее смелые и преступные горланы и крикуны, если Земский начальник оставался в пределах прав, отведенных ему законом и не преступал этих пределов, так и в Государственной Думе картина будет та же, и в этом для меня не было никаких сомнений. Судьбы России, доныне покоившиеся в руках Помазанника Божия, осуществлявшего волю Господню, исторгнуты из рук Царских и отныне находятся в руках ораторов с зычным голосом и темным прошлым. Благо народа стало только вывеской; целью же всех стремлений и вожделений явилось умаление священных прав Самодержца, ослабление устоев государственности и все то, что отдало весь мир в руки тайной организации посвященных заговорщиков…
     И я сознательно сторонился как от партий, так и от Думы, под сводами которой они укрывались, ибо сознательно не желал быть соучастником их преступлений…
     При этих условиях, выступление на арену деятельности, где я должен был бы встретиться лицом к лицу с Думой, казалось мне невероятным, и я был убежден, что моя беседа с Императрицей не может дать никаких практических результатов.
     Я ехал к А.Н.Волжину с единственной целью доложить ему об исполненном мною поручении, какое я получил от него перед своим отъездом в Белгород, и имел в виду дать ему свою докладную записку о ведомственных реформах лишь в том случае, если бы он завел об этом разговор и вспомнил бы свою просьбу о помощи, с какой он обратился ко мне в предыдущий раз…
     Мне тяжело передавать содержание этой беседы… Скажу лишь, что предсказание моего сослуживца по Государственной Канцелярии, приведенное в 16-й главе, исполнилось буквально, и я лишний раз упрекнул себя за свою доверчивость к людям… Беседа была продолжительной: А.Н.Волжин интересовался характеристикой своих подчиненных, жаловался на В.К.Саблера, но ни одним словом не обмолвился о ведомственных реформах, и я не нашел нужным делиться с ним своими предположениями. Я видел, что он чувствует себя точно в лесу, что он сбился с дороги и не находит выхода, что его предположения привлечь на службу чиновников других ведомств не разрешило бы задачи; но я видел, в то же время, такие уверенность и самодовольство, что недоумение мое было безгранично…
     Заронившееся сомнение в искренности А.Н.Волжина стало окрашивать другим цветом и ту вкрадчивость и приветливость, на фоне которых А.Н.Волжин вышивал разнообразные узоры… Мне было неловко чувствовать себя в положении сыскного агента, от которого желают раздобыть нужные агентурные сведения, и, улучив момент, я откланялся и уехал, увозя, на этот раз, неприятное впечатление от своей беседы.
     Жизнь вошла в свою обычную колею… Ежедневно хождение на службу, в Государственную Канцелярию, а вечерами то корректуры, то заседания братства Святителя Иоасафа, Барградского комитета и пр… Я начинал уже забывать о поездке в Ставку и об аудиенции у Императрицы… Думал, что и Государыня забыла обо мне… Однако печать меня не забывала… Нет, нет, и выскочит в газетах какое-нибудь сообщение “из достоверных источников” о моем назначении Товарищем Обер-Прокурора Св. Синода, и не только Товарищем, но даже Обер-Прокурором, и эти газетные слухи тем больше меня нервировали, что приводились одновременно с травлею А.Н.Волжина… Я бы иначе относился к этим слухам, если бы считал их обоснованными… Но А.Н.Волжин не вызывал меня к себе, никаких предложений мне не делал, и я боялся, что эти слухи могут скомпрометировать меня в глазах моего начальства и сослуживцев по Государственной Канцелярии, которые могли подумать, что,  за их спиною, я ищу себе лучшего места в другом ведомстве… Чтобы пресечь распространение этих ложных слухов, я стал телефонировать в редакции газет, стараясь опровергнуть их и узнать имена репортеров… Но мне всякий раз отвечали, что редакции не принимают на себя ответственности за достоверность помещаемых в газетах сведений; и имена репортеров сообщаются лишь в случаях уголовного преследования их за клевету… Так я ничего и не мог добиться… А между тем, на службе, в Государственной Канцелярии, в залах Мариинского дворца, в кулуарах Государственного Совета, на улице, везде обступали меня и поздравляли с “высоким назначением”, и я чувствовал себя гораздо хуже, чем та лошадь, на которую делали ставку, играя в тотализатор, ибо мое начальство стало уже коситься на меня, а Государственный Секретарь, как мне сообщали, был определенно мною недоволен…
     Предо мною предносились совершенно другие перспективы, и мерещился не портфель Товарища министра, а немедленная отставка, в случае если начальство мое заподозрило бы меня в какой бы то ни было прикосновенности к этим слухам.
     В таких терзаниях и мучениях душевных прошло около трех недель.
     Не помню по какому поводу, А.Н.Волжин вызвал меня к себе… Я давно уже забыл о неприятном впечатлении, оставленном предыдущей беседой с ним, и, на приветствие А.Н.Волжина, ответил ничем неприкрашенною искренностью. Между нами произошла та знаменитая беседа, какая, год спустя, дала члену Думы В.Н.Львову материал для его речи, произнесенной им 29-го ноября 1916-го года, где он безжалостно и жестоко оклеветал меня…
     Передать материал В.Н.Львову мог только А.Н.Волжин; но кто исказил его – я не знаю. Многое уже забыто мною, но главное сохранилось в памяти и, кажется, никогда не исчезнет…
     Вот что было в действительности… Беседа происходила в последних числах октября 1915 года…
     Когда я вошел в кабинет А.Н.Волжина, жившего тогда еще в Театральном переулке, в квартире директора департамента Общих Дел Министерства Внутренних Дел, то он, с обычной любезностью, сказал мне, что пригласил меня к себе по маленькому служебному делу…
     “Вот, мне все хочется использовать Вас, – сказал он, – но никак не придумаю, как это сделать… Решительно нет ничего подходящего для Вас”…
     “Эти синодальные штаты! – воскликнул А.Н.Волжин, с досадою, – каждый министр имеет свой совет, где по десять, двадцать членов; а разве Обер-Прокурор не министр?! А у меня даже автомобиля нет… Черт знает, что такое!” Взяв список Синодальных чинов, А.Н.Волжин стал быстро и. нервно перелистывать его и, обращаясь то к себе, то ко мне, говорил:
     “Ну, взять хотя бы этого!.. Служит с 1852-го года!.. Куча детей!.. Куда выгнать его?! А какая с него польза!.. Или вот этот, князь Аполлон Урусов; что с него возьмешь!?”
     Небрежно протянув мне список, А.Н. Волжин процедил сквозь зубы:
     “Посмотрите его сами: может быть, найдете для себя что-либо подходящее”. Я сидел с раскрытыми от удивления глазами и не знал, что, собственно, происходит… Получалось впечатление, что я набиваюсь на службу в Синод, чего-то насильно требую, а А.Н.Волжин отбивается… Если бы я в этот момент мог думать, что моя беседа с Императрицей, три недели тому назад, выразилась в письме Ея Величества к Государю, с определенным указанием моей кандидатуры на пост Товарища Обер-Прокурора Св. Синода, то я бы только указал А.Н.Волжину на недопустимость тона и формы его разговора со мною, но, будучи верным присяге Царю, довел бы и до сведения Их Величеств о том, как небрежно отнесся А.Н.Волжин к Высочайшей воле… Но у меня даже в мыслях не было сделать такое предположение: я не мог себе представить, чтобы Императрица писала бы Государю Императору обо мне. И, потому, усматривая в намерении А.Н.Волжина привлечь меня на службу в Синод его собственную волю, я наивно ответил ему, возвращая список:
     “С Государственной Канцелярией я не могу расстаться… Она дает мне летние каникулы, нужные мне для других дел, в том числе и для поездок в Бари, где постройка еще не закончилась… Я мог бы, поэтому, принять только сверхштатную должность”…
     А.Н.Волжин подозрительно и недоверчиво посмотрел на меня и резко спросил:
     “Какую?..”
     “Охотнее всего я бы принял должность сверхштатного члена Училищного Совета при Св.Синоде, ибо состою почетным попечителем церковных школ 3-го благочиннического округа своего уезда в Полтавской губернии, получаю оттуда разного рода ходатайства, которые удовлетворять бессилен, ибо никого не знаю в Училищном Совете”…
     Еще большее сомнение и недоверие отразилось на лице А.Н.Волжина.
     Посмотрев на меня поверх очков, он очень неприятным тоном спросил меня:
     “Ну а мне-то, чем Вы будете полезны? Мне-то какая будет от этого польза?!” Однако и этот неприятный тон не заставил меня уразуметь, что происходит в действительности и почему Обер-Прокурор, желающий привлечь меня к себе на службу, разговаривает со мной таким тоном… Не мысля зла, не привыкший хитрить, я искренно недоумевал, глядя на А.Н.Волжина и не зная, что он от меня хочет…
     “Ну а в чиновники особых поручений 4-го класса Вы бы пошли?.. Вы человек молодой; разъезды бы Вас не утомили; а иерархов Вы знаете; я бы мог посылать Вас для ревизий, – сказал А.Н.Волжин, подозрительно посматривая поверх очков и точно изучая меня”…
     “Отчего же, – весело ответил я, – если должность эта сверхштатная, и я могу оставаться помощником Статс-Секретаря”…
     А.Н.Волжин был окончательно раздосадован… Он абсолютно не верил моей безоблачной искренности, и ему казалось, что я играю с ним… Он не только не допускал того, что я не знаю о письме Императрицы к Государю, а, вероятно, думал, что я сам продиктовал это письмо Распутину, а Распутин уговорил Императрицу послать письмо Его Величеству… Но, думая так, А.Н.Волжин не знал, как выпытать у меня “правду”, и то, что он этого не знал, раздражало и мучило его…
     “Но и эту должность нужно еще создать, а разве Дума позволит”, – с раздражением сказал он.
     Сказав это, он вдруг точно переродился и чрезвычайно нежно, вкрадчиво и любовно спросил меня:
     “А как Вы… насчет Распутина?..”
     Такое грубое ощупывание моего нравственного облика заставило меня очнуться… Я понял, что означал этот вопрос; однако сдержался и, вопросительно глядя на А.Н.Волжина, спросил его:
     “Т.е.?..”
     А.Н.Волжин, как мне казалось, смутился и, точно отвечая на невысказанные мною мысли, живо сказал:
     “Ну да, конечно, я понимаю: какое же может быть знакомство с ним; но… Вы, верно, встречались когда-нибудь”…
     “Не только встречался, но Распутин был у меня даже на квартире, лет пять тому назад; но потом я его не видел больше… У меня на его счет особое мнение, какое не удовлетворяет ни друзей, ни врагов его”…
     А.Н.Волжин прервал меня, сказав:
     “А я, знаете, боюсь его и не решился бы принять его даже в своем служебном кабинете, в Синоде”…
     “Я думаю, что здесь недоразумение, – ответил я, – зачем выделять его из общей массы просителей и тем подчеркивать его особенное значение!?”
     А.Н.Волжин снова прервал меня:
     “Если бы я его принял, то не иначе, как при свидетелях”.
     “Эта боязнь Распутина, – сказал я убежденно, – и создает ему тот пьедестал, с которого он виден всему свету… Уж если министры боятся его, значит он действительно страшен… Имя Распутина, наоборот, нужно всячески замалчивать; это интимная, частная сфера Их Величеств, куда никто не должен заглядывать… Я хорошо понимаю, с каким недоверием относятся к тем, кто это проповедует; но я говорил и буду говорить, что крики о Распутине, все равно добрые или злые, опаснее самого Распутина и что никто из преданных и любящих Государя не должен даже говорить о Распутине, точно его и нет вовсе… Каким бы Распутин ни был, но ни Государь, ни Императрица никого не принуждают считать его святым, а конкретных преступлений не могут указать и его враги… Тот же факт, что Распутин действительно предан Царю, никем не отрицается… В государственную опасность Распутина я не верю… Его вмешательство в государственные дела также ни в чем не выражается… Смотрите на него как на заурядного просителя… Если он будет добиваться чего-либо противозаконного, то откажите ему в просьбе; если же его просьба исполнима, то нет резона отказывать только потому, что она исходит от Распутина… Для меня он никогда не был загадочным сфинксом. Я давно уже не видел его; но помню, что далеко не все, что он говорил, 6ыло глупо… Напротив, многое казалось мне интересным… Он, несомненно, человек недюжинного ума, хитрый, проницательный; но это вовсе не преступник, имеющий готовые программы и проводящий их в жизнь. Он может сделаться орудием в руках других, но сам неспособен играть первых ролей”…
     Эти слова, по-видимому, несколько смягчили А.Н.Волжина. Я был убежден, что А.Н.Волжин держался такого же мнения и искренно разделял мои точки зрения и что, стараясь отмежеваться от Распутина, он делал это только для того, чтобы рассеять то подозрение в близости к Распутину, какое тяготело над каждым вновь назначенным министром…
     “А как Вы считаете Варнаву? – совершенно иным тоном, в котором звучало уже доверие к моим словам, спросил меня А.Н.Волжин, – он мне очень нравится. Умен, прекрасно говорит с народом, великолепно служит… И за что его травят?!”
     “Мне он тоже нравится, – ответил я, – а травят за то, что считают “распутинцем”… Раньше, ведь, нужно было доказать, что человек плох; теперь же этого не нужно… Достаточно сказать, что такой-то знаком с Распутиным или с князем Андрониковым… Умный человек может быть этого и не скажет, но большинство непременно скажет”…
     Хотя я и сделал эту последнюю оговорку, но А.Н.Волжин, к удивлению моему, спросил меня:
     “А Вы знакомы с князем Андрониковым?..”
     “Нет, я ни разу его не видел даже”, – ответил я.
     На этом моя беседа с А.Н.Волжиным кончилась. Приемы А.Н.Волжина скомпрометировали его в моих глазах. Я поверил отзывам, какие слышал о нем. Он был недоверчив, мнителен и неискренен… При этих свойствах трудно верить в искренность другого; еще труднее встречаться с нею… Не вызывая к себе ответного доверия, А.Н.Волжин жил в атмосфере лжи, его окружавшей, и совершенно не разбирался в людях.
     В письме Ея Величества к Государю от 2-го ноября 1915 года (Письма, т.1 стр. 287, N 146) есть неточность, содержащаяся в указании, что, предлагая мне список Синодальных чинов, А.Н.Волжин ссылался, при этом, на желание Их Величеств, чтобы я был назначен Товарищем Обер-Прокурора Св. Синода… Наоборот, А.Н.Волжин тщательно скрывал от меня этот факт… Если бы я знал об этом, то не было бы и речи о сверхштатном члене Училищного Совета, или чиновнике особых поручений 4-го класса… Я был убежден, что инициатива привлечения меня на службу в Синод исходила от самого А.Н.Волжина, или же была ему подсказана кем-либо из членов Государственного Совета… О желании же Их Величеств я узнал от А.Н.Волжина лишь незадолго до его отставки, и, притом, лишь тогда, когда нарушилось равновесие в наших отношениях, и я имел в виду отказаться от сотрудничества с ним… Тогда ссылка на желание Государя явилась уже аргументом, выдвинутым как меньшее зло, во избежание большего, А.Н.Волжин, вероятно, опасался, что мой отказ сотрудничать с ним был бы истолкован не в его пользу.
     Наступили тяжелые, несносные дни… Газетные слухи о моем назначении не только не прекращались, а, наоборот, усиливались, и я не знал, кто вызывал их. Вакансия Товарища Обер-Прокурора оставалась незамещенной, и к А.Н.Волжину, со всех сторон, тянулись приглашаемые им кандидаты на эту должность, то из членов Думы, то из других ведомств… Поражал пестрый состав приглашаемых… Наряду с В.П.Шеиным (Впоследствии архимандрит Сергий, Управляющий Св. Троицким Подворьем в Петербурге, расстрелянный в 1922 году большевиками) и людьми его настроения, приглашался также и член Думы В.Н.Львов… Однако все переговоры с ними ничем не оканчивались, и А.Н.Волжин не мог подыскать себе подходящего… Некоторые из этих кандидатов, после визита к А.Н.Волжину, заезжали ко мне и делились своими впечатлениями, рассказывая, что А.Н.Волжин глубоко убежден в моих интригах и уверен, что, с помощью Распутина, я желаю не только занять место Товарища Обер-Прокурора, но и свалить его, чтобы самому сесть на его место… Все это до крайности нервировало меня. Я не видел Распутина несколько лет, не имел с ним абсолютно никакого общения, и мое самолюбие глубоко страдало при мысли, что А.Н.Волжин не только сам не верит моей искренности, но и вызывает недоверие ко мне со стороны других людей… Я не мог объяснить себе источника недоверия, ибо А.Н.Волжин знал о моей командировке в Ставку и о тех последствиях, какие от этого произошли и какие нашли фотографическое отражение в письмах Ея Величества к Государю… Совершенно очевидно теперь и для тех, кто во мне сомневался, что письмо Ея Величества к Государю от 10-го октября 1915 года N 139, написанное в день данной мне аудиенции, отражало лишь впечатление Императрицы от беседы со мною; что Распутин, на которого в Своих последующих письмах ссылалась Государыня, абсолютно не участвовал в создании такого впечатления, а только вторил словам Императрицы, что было его обычным приемом… Но о письмах Императрицы я не мог даже догадываться и тщетно ломал себе голову над вопросом о том, кто вооружил против меня a.H.Волжина и за что он так казнит меня в то время, когда я не только не питал к нему никакой неприязни, а, наоборот, защищал его от нападок, считал его хорошим человеком и был вполне искренен, когда давал о нем добрый отзыв Императрице.
     В ноябре 1915-го года последовало назначение на Петербургскую кафедру митрополита Питирима, и А.Н.Волжин, питавший к Владыке крайнюю неприязнь, увидел в его лице еще одного моего союзника… Связанный со мною долголетней дружбой, митрополит Питирим, со своей стороны, поддерживал мою кандидатуру в Синод и давал обо мне добрые отзывы Императрице. Но, усиливая мои позиции, он еще больше вооружал против меня А.Н.Волжина. В то же время я был назначен Членом Главного Управления по делам печати, и С.П.Белецкий простодушно заявлял всем, что он торопился с этим назначением исключительно для того, чтобы облегчить мне переход из 4-го класса в 3-ий класс должности и устранить даже малейшие формальные препятствия к назначению меня Товарищем Обер-Прокурора…
     А.Н.Волжину казалось, что я со всех сторон окружен сильнейшими союзниками, интригующими против него, и, подозрительно оглядываясь по сторонам, он вымещал на мне все более растущее недоброжелательство свое, с трудом скрывая его за внешними формами любезности, какие так часто вводили меня в заблуждение… Мои друзья потешались над создавшейся конъюнктурой отношений между А.Н.Волжиным и мною… Со стороны это казалось действительно смешным, ибо А.Н.Волжин видел чрезвычайно искусную интригу и очень тонкую игру там, где их вовсе не было, и не замечал того, что мое недоумение, при встрече с его недоверием ко мне, было еще большим, чем его собственное… Однако мне было не до смеха…
     Создалось положение, при котором я, очевидно, уже не мог сотрудничать с А.Н.Волжиным… Не было ничего, что могло бы разрушить его предубеждение против меня… Атмосфера сгустилась до того, что я был счастлив, когда подошел декабрь, и я мог, во исполнение Высочайшего повеления, уехать в Ставку.

 

Глава XXII
Отъезд в Ставку

     В средних числах декабря, кажется 15-го числа, я был уже в Могилеве. Предуведомленный о моем приезде, священник А.Яковлев ожидал меня. Так же, как и в предыдущий раз, я прежде всего отправился к протопресвитеру Шавельскому, а затем к дворцовому коменданту, генералу В.Н.Воейкову. Опускаю свою беседу с протопресвитером, ибо не помню ее. Помню лишь, что, в ответ на мое ходатайство доложить Государю о моем приезде, протопресвитер заявил, что Его Величество никого не принимает, так как собирается уезжать на фронт. Так же категорически отклонил мою просьбу об аудиенции и генерал В.Н.Воейков. Мои указания на то, что Государь Император лично повелел мне приехать в Ставку за иконами и что мне неудобно уезжать обратно, не откланявшись Его Величеству, не достигли цели. Других путей к Государю у меня не было, и я на другой день утром уехал из Могилева, пробыв в Ставке лишь несколько часов, вечером, в день своего приезда…
     Настроение в Ставке было еще бодрее, чем раньше: все рассказывали о победах и огромной массе пленных, взятых в последних боях; но каждый объяснял эти победы по-своему и никто не связывал их с пребыванием величайших святынь в Ставке… Священник Яковлев и я, с большим вниманием, прислушивались к этим восторженным рассказам и делали одинаковые выводы… Было очевидно, что чудотворная Песчанская икона Божией Матери простояла в храме никем не замеченная… Наша просьба отслужить хотя бы прощальный молебен была также отклонена…
     С помощью того же Е.И.Марахоблидзе, священник Яковлев и я вынесли святыню из храма, установили икону на автомобиль и, никем не провожаемые, отвезли ее на вокзал… С величайшим трудом я мог добиться только того, что мне дали отдельное купе II-го класса в обыкновенном классном вагоне… О салон-вагоне не могло быть и речи: никто и слышать не хотел об этом… Святыни были увезены; но Ставка не простилась с ними, а меня не допустили проститься с Государем…
     Не успели мы отъехать несколько верст от Могилева, как наше купе переполнилось посторонними людьми, и мы, с величайшим трудом, доехали до Харькова, где была пересадка… Поезда ходили нерегулярно… Нужно было долго ожидать поезда, идущего в Изюм… Мы прибыли туда, вместо 10 часов утра, лишь в два часа ночи…
     «Что-то будет, как Вы думаете, батюшка?» – спросил я.
     «О, как же велико долготерпение Божие! – воскликнул о.Александр. – Как неизреченна милость Царицы Небесной… С того часа, как святыня наша прибыла в Ставку, я каждый день следил за телеграммами с фронта… Дивился и плакал, и молился народ… За все время, ведь, не было ни одного поражения, ни одного отступления… А пленных-то сколько было!.. По десяткам тысяч зараз брали. На фронте, верно, даже не знали, что наша святыня в Ставке; а в Ставке, известное дело, объясняли все иначе… А мы, простые, неученые люди, видели, что не под силу сатане сокрушить благодать Божию; боялся нечистый Пресветлого Лика Матери Божией и не посмел, значит, посягать… Хотя и с превеликим небрежением отнеслись ученые да образованные, по научному манеру, люди к святыне, а не подобало Матери Божией наказывать за их слепоту всю Россию, и Царица Небесная всех невидимо покрывала и, ради Помазанника Божия, всем помогала… А если бы поверили гласу Угодника Иоасафа, да послушались Его, да встретили бы святыню подобающим образом, то и война бы уже кончилась… А как будет теперь, то Одному Милосердному Господу ведомо… Как не прогневается Господь, то все пойдет по-хорошему; а как прогневается за упорство и гордость и маловерие, тогда будет страшно»…
     «А Вы не рассказывали о том, как встретили святыню в Ставке?» – спросил я.
     «Боже меня сохрани, как можно! даже своим не говорил… Да и о проводах умолчу, чтобы не было соблазна», – ответил о.Александр.
     «И мне страшно, – сказал я. – Господь вес сделал для того, чтобы пробудить слепых, а люди не узнали Руки Божьей и отвергли Ее»…
     Подъезжая к г. Изюму, мы из конца вагона увидели, что не только станция, но и огромная площадь перед вокзалом, стоявшим среди поля, на расстоянии нескольких верст от города, была переполнена народом, ожидавшим прибытия святыни.
     «Посмотрите, – сказал мне о.Александр, – целый день стоит народ на морозе, с хоругвями и свечами в руках… И простоял бы так всю ночь»…
     «Узнаю Вашу паству», – ответил я. Я выглянул из окна и заметил, как народ, при виде приближавшегося поезда, засуетился и стал зажигать свечи… Было 2 часа ночи… Холодно и темно… И на фоне беспросветного мрака, где виднелись одни силуэты, вспыхивали в толпе яркие звездочки…
     Прошло еще одно мгновение, и процессия медленно двинулась к окаменелому, скованному морозом, шоссе, направляясь в село Пески…
     Впереди и по сторонам ехали верховые, с факелами в руках, освещая путь…
     Никогда еще эти люди, эти женщины и дети, закутанные в платках, одетые в полушубки, с огромными рукавицами на руках, не были мне ближе и роднее, чем в этот момент… Никто не был и к Богу ближе, чем этот серый народ, такой верующий, такой смиренный, довольный своей долей и невзыскательный… И я вспомнил деревню, три года службы в ней, свое общение с народом, все радости и горе, какие делились с ним. И на фоне этого прошедшего мое настоящее, все эти верхи служебной лестницы, эти перспективы сделаться Товарищем Обер-Прокурора Св. Синода, все это показалось мне не только не нужным, но и греховным, удалявшим от «настоящей» жизни, от здоровых корней, победою дьявола, вырвавшего меня из народа и бросившего в пучину мирского водоворота…
     Прошло уже два часа, а село только виднелось на горизонте…
     Никто не жаловался ни на холод, ни на утомление: все шли без шапок; стройный хор певчих по-прежнему оглашал воздух в ночной тишине… Никто не спешил домой… Подле своей святыни, все чувствовали себя дома… Только к 6 часам утра крестный ход подошел к храму, который, как свеча перед Богом, горел сотнями огней среди села, погруженного во мрак… Святыня была установлена посреди храма, и начались беспрерывные молебны. О.Александр не успевал принимать записочек, подаваемых ему со всех сторон, и вычитывал, с большой любовью, все имена, начиная с имени Государя и Царской Семьи, за которыми следовал перечень крестьянских, простонародных имен… Никто не спал в эту ночь… До самого утра длилась молитва в храме, и только к 9-ти часам, усталый, в полном изнеможении, достойнейший сельский пастырь, установив святыню на ее прежнее место, покинул храм.
     В это же день я уехал в Белгород, куда отвез Владимирский образ Божией Матери, а затем в Киев, к родным, где и провел Рождественские праздники. Слухи о моем назначении Товарищем Обер-Прокурора достигли и Киева. Меня расспрашивали о них; но я не знал, что отвечать…
     Мои мысли витали в другой сфере, откуда я боялся спускаться на землю.
     Я чувствовал одновременно и близость Бога, и страх Божий…
     Пусть люди называют мою веру мистикою, фантазией, или большим воображением; но тот факт, что во время пребывания святыни в Ставке не было не только поражений на фронте, а, наоборот, были только победы, в чем может убедиться каждый, кто проверит этот факт по телеграммам с фронта за время с 4-го октября по 15-ое декабря 1915-го года, не вызывал во мне никаких сомнений, и, сквозь призму этого факта, я расценивал и все то, что меня окружало и что приобретало в моих глазах другую окраску…
     Так кончился 1915-й год.

 

Глава XXIII
Накануне

     Дурными предзнаменованиями начался 1916 год. Святыни покинули Ставку в декабре 1915 года, и те, кто связывал успехи на фронте с их пребыванием в Ставке, те стали приписывать их отъезду вес последовавшие неудачи на войне. Началось отступление по всему фронту, что объяснялось только стратегическими ошибками, только недостатком орудий и снарядов, только плохим снабжением армии. Но вот скоро все эти недостатки были устранены: снабжение армии было поставлено на небывалую высоту, а снаряды были приготовлены в таком огромном количестве, что их хватило бы на целые годы. А победы не было. Наоборот, военные горизонты омрачались все более зловещими тучами; появились грозные признаки разложения армии, выражавшиеся в массовом дезертирстве, а наряду с этим все выпуклее и рельефнее вырисовывалась роль союзников, оправдывавшая недоверие к ним и обесценивавшая все наши жертвы.
     «Чем же все это кончится? Что же будет дальше?» Так думали те, кто не прозревал за внешними грозными событиями той закулисной игры, какая сводилась к одновременному уничтожению России и Германии в интересах третьих лиц, задача которых состояла не только в сокрушении двух могущественных монархий, как оплота христианской цивилизации и культуры, но и в ликвидации самого христианства. Но те, кто это знал, знали и то, что будет дальше и что нужно делать для того, чтобы этого не было. Те, не боясь обвинений в германофильстве, указывали на безумие войны между теми, кто связан общими интересами и должен поддерживать друг друга, и не только в целях политических, или экономических, но и в целях мировых, в интересах спасения всей Европы от гонителей христианской идеи. Те громко осуждали политику русского правительства, дважды отклонявшего просьбы о перемирии со стороны истощенной Германии, имевшей впереди себя Россию, а в тылу – Францию. Два раза был пропущен момент для заключения почетного мира, ибо отравленное общественное мнение, сознательно и бессознательно осуществлявшее директивы его руководителей, требовало войны до конца, до полной победы… еврейства над христианством.
     Было очевидно, что Россия катилась в бездну; но в это никто не верил. И даже самые крайние пессимисты, все же, были убеждены в том, что, в конце концов «все образуется». Иного мнения были те, кто оценивал политический момент с точки зрения осуществлявшихся интернационалом программ.
     Но этих людей называли мистиками, и их суждения рассматривались как «вредный мистицизм».
     Слишком далеко стояли русские от России для того, чтобы заметить перемены в ее судьбе, чтобы обнять сущность политического момента в его целом, а не только в отношении его последствий для каждого в отдельности.
     Слишком твердо укоренилась привычка русских людей оценивать окружающее с точки зрения одной только внешности, без мысли о том, что скрывает эта внешность с духовной стороны. И в то время, когда на фронте решался вопрос не о победе России над Германией, или наоборот, а вопрос о судьбе России и участи христианства, в это время жизнь в тылу являла собой картину пира Вальтасара, и беспечные люди оценивали все ужасы войны лишь с точки зрения личных лишений и причиненных войной неудобств. Почти никто не чувствовал своих личных обязательств к фронту; мало кто думал, что Россия уже накануне своей гибели.
     Пути Господни неисповедимы; но законы Бога – непреложны!
     Еще меньше было тех, кто понимал, что происходило в тылу и что выражала собою та вакханалия сатанинской злобы, какая бушевала в самом Петербурге и всею своею тяжестью обрушивалась на самых лучших, самых чистых, самых преданных слуг Царя и России.
     Все видели и слышали, какой жестокой травле со стороны революционеров подвергались эти лучшие люди; но все молчали, никто не заступался за них. Наоборот, гипноз был так велик, общественная мысль была до того уже терроризована, что к этой травле присоединялись даже те, кто обязан был, по долгу присяги, бороться с нею…
     И среди этих лучших людей, особенно ненавистных революционерам, занимал едва ли не первое место Петербургский митрополит Питирим. Это понятно, ибо делатели революции, скрывавшие в своих недрах идею ликвидации христианства, не могли, конечно, пройти мимо Первоиерарха Церкви, стоявшего на страже Православия.

 

Глава XXIv
Высокопреосвященный Питирим, Митрополит С.-Петербургский и Ладожский

     Механизм русского государственного аппарата был расшатан еще задолго до революции 1917 года. Однако порча государственной машины нигде не сказывалась с такою наглядностью, как на верхах. В то время, как городовые еще гордо прохаживались по улицам, победоносно оглядываясь на прохожих и заставляя трепетать хулиганов; в то время, как уездные исправники и становые пристава, стяжав себе славу самодержцев, наводили еще страх на обывателей деревни, в это время министры чувствовали себя точно в плену Государственной Думы и прессы и открыто признавались в своем бесправии и бессилии. Каждый из них был выбит из колеи и был лишен фактической возможности не только руководить государственной работой в целом, или части своего ведомства, но и проявлять личную инициативу: престиж власти покоился не на существе ее, а на ее внешних декорациях. Не было тех сильных и властных людей, которые, учитывая положение политического момента, умели бы повелевать, не оглядываясь на Думу и создаваемое ею общественное мнение, которые бы отваживались на решительные действия, включительно до ареста и предания суду наиболее преступных членов Думы и разгона ее… И вследствие этого уделом власти оставалось только качаться как маятник, входить во всевозможные компромиссы с самыми разнородными влияниями, допускать меньшее зло во избежание большего… Твердость, определенность, прямолинейность, осуществление ведомых, разумных, глубоко продуманных государственных программ – все это жило лишь в пределах недосягаемой мечты, а фактически оказывалось невозможным… Законность встречала резкий отпор, и ко времени наступления революции едва ли не в каждом департаменте каждого министерства находилось уже 90 процентов революционеров, поддерживаемых Думою и прессою, бороться с которыми можно было только пулеметами… Но для этих мер не было людей…
     В таком же подневольном положении находилась и церковная власть.
     Здесь разложение сказывалось еще глубже, и церковная власть не только не составляла опоры государственной власти, но и сама держалась лишь с помощью последней.
     В это смутное время, года за два до революции, на Петербургскую кафедру был назначен Экзарх Грузии, Высокопреосвященный Питирим, архиепископ Карталинский, бывший перед тем архиепископом Самарским и Ставропольским, раньше архиепископом Владикавказским и Моздокским, а еще раньше Курским и Обоянским. Обстоятельства, при которых состоялось это назначение, и время пребывания митрополита Питирима на кафедре Первосвятителей Российских окружены такими легендами, что долг уважения к правде, безотносительно даже к долгу дружбы, которою я был связан с почившим Владыкою 10 лет, обязывает меня громко разоблачить эти легенды.
     Я отдаю себе ясный отчет в исключительной трудности поставленной задачи. К этим легендам нельзя подходить неподготовленным, во-первых, потому, что для уяснения их необходимо знакомство с исторической перспективой, предшествовавшей революции, во-вторых – знакомство с духовным обликом митрополита Питирима. Оба эти условия чрезвычайно сложны. Первое требует исторического очерка революции; второе обязывает к психологическому анализу сущности и идеи монашества. Обстоятельства настоящего времени, в связи с отсутствием требуемых материалов, заставляют меня ограничиться только теми сведениями, какие сохранились в моей памяти и относятся непосредственно к личности митрополита Питирима. Революция замела много следов; однако история сумеет разобраться в правде и отведет митрополиту Питириму заметное место на своих страницах. Тогда обнаружатся и политические мотивы легенд, распространявшихся вокруг его имени. Я не буду их касаться; скажу лишь, что тот, кто умеет возвышаться над жизнью и в ходе повседневных событий улавливать законы исторической последовательности, тот оценивает значение этих событий не только по их сущности, но и по связи их с теми причинами, коими они вызваны.
     Легенды вокруг имени митрополита Питирима были обычным революционным приемом в руках делавших революцию и преследовавших самых опасных врагов своих. Странно не то, что революционеры, ставившие себе целью ликвидацию христианства, обрушились на Первоиерарха Русской Церкви, странно то, что они заставили и врагов своих поверить той клевете, какую они распространяли вокруг Первосвятителя.
     Как ни отрывочны мои воспоминания, но и то немногое, что содержится в них, достаточно – думается мне – не только для того, чтобы рассеять злостную клевету вокруг имени почившего Владыки, но и для того, чтобы, с чувством величайшего уважения, склониться пред его памятью.
     Сын соборного протоиерея г.Риги, митрополит Питирим, в мире Павел Васильевич Окнов, родился в г.Риге и рос в исключительно благоприятной семейной обстановке. Духовенство Прибалтийского края, как известно, резко отличалось от всего прочего, как высотою своего образования, так и отсутствием той специфической кастовой окраски, какая вообще свойственна духовенству. Родители П.В.Окнова были столько же духовно просвещенными, сколько и глубоко образованными людьми и окружали своего сына всеми условиями, способствовавшими его духовному росту. Особенно сильно было влияние матери, о которой митрополит Питирим всегда отзывался с чувством величайшего сыновнего благоговения, говоря, что его единственным посмертным желанием будет просьба похоронить его рядом с ее могилою.
     Материнское влияние, в связи с глубокими религиозными основами, заложенными отцом, наложило на природу мальчика отпечаток чрезвычайной женственности. Я особенно подчеркиваю этот факт и желал бы сосредоточить на нем преимущественное внимание, ибо без этого условия весьма многое в последующей жизни митрополита Питирима останется непонятным.
     По природе крайне застенчивый и робкий, мальчик чуждался людей, и его любимым занятием было чтение Четий-Миней, за которыми он просиживал целыми днями, восхищаясь подвигами святых и уносясь мечтами на небо. В этом отношении он был счастливее тех детей, которые, при приближении родителей, или воспитателей и гувернеров, прятали «Жития Святых», из опасения встретиться с упреками в одностороннем развитии мысли, или с советами поехать в гости, или в театр. Наоборот, умные родители П.В.Окнова всячески способствовали развитию религиозного сознания своего сына, шли навстречу его сомнениям, утверждали его в вере, закрепляли заложенные природой основы.
     Они были слишком умны для того, чтобы не знать, что детскую природу можно только испортить, но не улучшить и, потому, предоставляя своему сыну полную свободу в области его духовных влечений, не насиловали его природы, а старались только уберечь ее от заразы, от всего того, что медленно и постепенно отнимает у человека тот бесценный дар Божий, с коим он рождается – его веру. И детские годы митрополита Питирима, окруженного заботливым и нежным попечением родителей, были сплошным, безостановочным порывом его чистой, неиспорченной души к Богу. Он не знал того детства, какое неразлучно с шумными играми и забавами; не знал и юности с ее искушениями и соблазнами; а тянулся к Богу, как цветок Божий тянется к солнцу. А там, где Бог, там тишина, там одиночество… Но вот промчались детские годы. Наступила пора учения, и родители отдали мальчика в классическую гимназию г.Риги. Тот факт, что мальчик воспитывался в гимназии, а не в семинарии, имел также огромное значение. Гимназия дала ему светское воспитание, но сохранила его пламенную веру, сберегла его юношеские порывы к Богу. Присяжные защитники семинарий, или дилетанты, отдают последней все преимущества перед гимназией. Но это неверно. Может быть, в отношении объема и содержания учебных программ они и правы, но тот факт, что семинаристы, по выходе из семинарии, часто не имеют никакой веры, а идут в Духовные Академии, принимая иноческий постриг, не по влечению к иночеству, а ради карьерных целей, кажется, не вызывает спора. Гимназисты же, получившие религиозное воспитание, часто неизмеримо устойчивее в вере, чем семинаристы, связанные заранее намеченными жизненными программами. Если бы не искусственные преграды, задерживающие воспитанников гимназий от поступления в Духовные Академии, то процент гимназистов, принимающих иноческий сан, несомненно бы превысил процент семинаристов и улучшил бы качественный состав духовенства.
     Среди сверстников своих, товарищей по гимназии, П.В.Окнов отличался такою исключительною религиозностью, какая умиляла одних, но в то же время вооружала против него других; поэтому он рано познакомился с тем, что заставляло его таить в себе свою веру, скрывать ее от окружавших, казаться не тем, чем он был, и приучило его к одиночеству и уединению. Мы часто проходим мимо того содержания, какое заключается в понятии «казаться не теми, какими мы созданы»; а между тем психология этого понятия очень сложна и глубока.
     Кажутся не теми, какими они есть, или очень дурные, или, наоборот, очень хорошие люди. Первые потому, что стараются казаться лучше, чем они на самом деле; вторые потому, что стыдятся своих нравственных преимуществ пред другими, скрывают их, стараются их сделать незаметными, сознательно удаляются от всего того, что могло бы их возвеличить в глазах другого… Здесь берет свое начало величайший из подвигов, доступных человеку – юродство во Христе – который начинается именно с этого нежелания казаться «хорошим», продолжается усилиями «казаться хуже» и заканчивается умышленным приписыванием себе несуществующих грехов, чтобы вызвать поношения и поругания и этим крестным путем очистить душу от греховной заразы и искоренить самый источник греха – самолюбие.
     Детский ум юноши П.В.Окнова рано это понял, как понял и то, что только в уединении и тишине можно оставаться с Богом и что Бог не любит шума. По природе застенчивый и робкий, он все чаще удалялся от своих сверстников и товарищей, с которыми не сживался, и которые его не понимали. Он встречался с упреками в надменности и высокомерии именно в то время, когда всем сердцем тянулся не только к товарищам, но и ко всем людям, прося у них только одного – чтобы они позволили ему оставаться тем, чем он был, позволили бы быть искренним, не принуждали лгать или носить маску, не смеялись бы над его верою и любовью к Богу. Однако его все звали к себе, сердились, когда он не шел, но исполнить этой единственной просьбы никто не желал…
     Каждый старался его переделать на свой образец, каждый требовал уступок от него; а ему ни в чем никто не хотел уступить…
     И мальчик все глубже и глубже входил в себя, делался все более сосредоточенным и замкнутым.
     Кто не помнит поры своего детства и нежных попечений матери, бережно охранявшей нашу детскую веру, научившей нас молиться и возноситься к Богу; кто не помнит своей юности и тех соблазнов, с которыми встречалась наша вера, тех сомнений и колебаний, какие наступали позднее, когда пред нами возникал вопрос, как жить и что делать, чтобы избежать компромисса с совестью, угадать свое призвание, выполнить волю Божию, а не свою, не согрешить пред Богом?!
     И как же разрешались тогда все эти сомнения и колебания, все эти сложные перекрестные вопросы?!
     Так, как разрешаются всегда в пору ранней юности, когда душа еще не покрыта греховной пылью, когда не придавлена еще к земле тяжелым грузом и собственных грехов, и жизненных невзгод, когда бегство из мира, отречение от мирских благ и иноческие подвиги в келии монастырской кажутся единственным способом спасения…
     Тогда это положение казалось бесспорным и не вызывало никаких сомнений у неиспорченной юности, и никакие доводы взрослых не могли поколебать его… Почему?.. Потому, что юность чутьем угадывала ту правду, к которой вдумчивые люди приходят нередко только в старости, когда признаются, что всю жизнь шли неверным путем и что детское чутье их не обманывало. Сначала такое убеждение вырастает на почве усталости от борьбы за свою веру, когда не хватает уже больше сил защищать ее от посягателей извне и хочется бежать от чужих людей и найти своих, среди которых можно оставаться правдивым и не скрывать своих убеждений, и не бояться насмешек и преследований. Затем, мысль о бегстве из мира начинает приобретать точку опоры в сознании бренности и суетности земных благ и окончательно утверждается на страхе ответственности пред Богом, когда становится все более ясным, что нельзя служить двум господам и что между правдою и ложью нет середины, что наша душа в действительной, а не в воображаемой, опасности и что нужно спешить, чтобы спасти ее… Ведь Господь всем кающимся обещал спасение, но никому не обещал завтрашнего дня
     И юность спешила навстречу Богу. И чем безгрешнее она была, тем больше спешила, тем большие требования предъявляла к себе…
     А годы шли; время брало свое; недремлющие страсти крепли, немощи нарождались; что казалось верным вчера, стало казаться неверным сегодня; охладевали порывы; ослабевал страх Божий… На смену неуловимому чувству явились доводы разума, столь же различные, сколь различны умы человеческие, и с яростью великою обрушивались эти доводы горделивого ума на смиренную совесть и заглушали ее голос…
     «Неужели же Всеблагой Творец так жесток, что требует жертв от человека, требует отречения от мира и бегства от него?! Зачем же Он создал тогда этот мир!.. Но, если мир так ужасен, что губит даже мысль о Боге и спасении души, то тем нужнее оставаться в нем тем, кто живет этой мыслью, кто может работать и трудиться на пользу ближнего, вместо того, чтобы бежать из мира с мыслью о собственном спасении… Опасна не внешность, а отношение к ней, и гораздо большая заслуга в том, чтобы среди нечистоты остаться чистым, среди неправды мирской остаться верным Богу, чем бежать от неправды, не делая даже попыток вступать с нею в борьбу… Не только монастырь, но и рай не спасает сам по себе. И в раю первый человек, находившийся в непосредственном общении с Богом, пал жертвою своего греха, и среди апостолов, окружавших Христа Спасителя, был Иуда; а разбойник на кресте, проживший всю жизнь в миру разбоем и злодейством, был взят Господом на небо»…
     И по мере этих нашептываний дьявольских, число бежавших навстречу Богу все уменьшалось. Одни не хотели, другие не умели распознать, какая непостижимая гордость скрывалась за этими нашептываниями, и поворачивали назад, не доверяя порывам стремительной юности, предпочитая дождаться указаний зрелого возраста, а, дождавшись его, уже не возвращались больше к этим вопросам, забывали их и отдавались общему течению жизни, и разве только пред смертью тяжело вздохнули от сознания, что изменили своему долгу пред Богом, не выполнили своей задачи на земле… Остались только те, кто чутьем угадывал природу этих нашептывании, кто знал, что для того, чтобы идти в мир спасать других, нужно знать, как это делать, раньше, чем учить других, нужно научиться самому… Остались смиренные; и среди них остался и П.В.Окнов.
     Ко времени окончания курса в гимназии, в 1879 году, его миросозерцание уже вполне определилось. В его сознании жизнь предносилась как служение Богу, как выполнение определенных обязательств, возложенных Богом на человека, под условием предъявления отчета, от которого зависит загробная учасгь человека. Он отвергал доводы горделивого ума, ниспровергавшего такую веру ссылками на то, что Бог не может занимать в отношении человека положения враждующей стороны; он и не пытался проникать в природу Божеских законов, ибо обладал уже духовным зрением в той степени, какая свидетельствовала, что законы Бога непреложны, и нарушение воли Божией вызывает возмездие по слову Господа: «Мне отмщение, Аз воздам».
     С этим миросозерцанием он и вступил в Киевскую Духовную Академию, куда привлекала его и слава матери городов русских, и Киево-Печерская Лавра, с ее святынями и подвижниками, не останавливаясь перед тем, что аттестат зрелости, дававший ему право поступать без экзамена в одно из светских высших учебных заведений, не избавлял его от вступительных экзаменов в Духовную Академию, особенно трудных для питомца светской школы.
     Академия не была для П.В.Окнова этапом к духовной карьере. Как ни отчетливо он сознавал свою задачу на земле, как ни ценны для него были те цели, к которым он стремился, однако, не доверяя еще своим силам и учитывая значение иноческих обетов, П.В.Окнов поступил в Академию без мысли о монашестве. Он имел в виду служение Богу в сане священника, был одушевлен мыслью вернуться, по окончании курса в Академии, на родину и помогать отцу. Мысль о монашестве возникла у него позднее, под влиянием тех причин, с которыми он встретился уже в бытность свою студентом Академии. До этого времени П.В.Окнов, – хотя и шел тернистым путем к Богу, все же бодро смотрел вперед, успешно отбивался от всего, что осложняло путь… И препятствия на пути были небольшие, и руководство мудрых родителей было опорою.
     С поступлением же в Академию, он остался один среди новых товарищей, и это время было периодом тяжких для него испытаний, заставлявших его все чаще прибегать к советам и наставлениям лаврских старцев и сообразовываться с их указаниями. Он шел в Академию с единственной целью запастись теми специальными познаниями, какие бы помогли ему вести дальнейшую борьбу с препятствиями на пути к Богу, облегчили бы выполнение его жизненных задач и нравственных обязательств. И он, с ужасом, заметил, что его товарищи по Академии не только далеки от этих целей, не только не отдают себе отчета в значении и цели приобретаемых ими познаний, но не проник нуты даже обычной для их возраста религиозной настроенностью, а пришли в Академию только за дипломом, чтобы использовать его с наибольшими для себя выгодами. Значительная часть этих товарищей, главным образом, сыновья духовенства, явились в Академию только потому, что не попали в Университет. Они не только ни во что не верили, но с крайним пренебрежением относились к пастырской деятельности своих отцов; и эти-то, по преимуществу, стремились к иночеству, чтобы избегнуть «ремесла» родительского. Идейных побуждений у них не было: был только расчет, ничем не прикрашенный.
     Тяжело было общество таких товарищей для молодого П.В.Окнова, и он все чаще удалялся от них и в беседах со старцами искал отрады. Его страшило равнодушие к вопросам веры, этому единственному фундаменту истинного значения; но еще более страшило его то дерзновение, с которым его товарищи по Академии принимали иноческий постриг, давая страшные обеты Богу без решимости их исполнить, рассматривая монашество как путь к епископству и связанным с ним внешним благам.
     Встретился он в Академии и с явлением, какое было для него новым и природу которого он не мог постигнуть. То нехорошее чувство зависти, какое он наблюдал среди своих товарищей по гимназии и какое рождалось на почве соревнования в науках, вытекало здесь из совершенно иных источников. Он увидел, что его товарищи по Академии питают это чувство не к тем, кто выдвигается своими способностями и прилежанием и вследствие этого пользуется преимущественным вниманием со стороны ректора или профессоров Академии, а к тем, кто проникнут религиозным настроением и следит за своим духовным ростом. Это открытие казалось ему чудовищным. Он понимал, что еще можно завидовать внешним преимуществам другого; это явление, к несчастью, обычно и распространено среди тех, кто стремится к земным благам и обладание ими ставит целью своей жизни… Но зависть к нравственным преимуществам, и притом среди воспитанников Духовной Академии, казалась ему невероятною. Между тем, он встретился с этим явлением не только в Академии, но и по выходе из нее, в монашеской среде, где оно находило особенно яркое выражение и где худшие из монахов не только завидовали лучшим, но и гнали и преследовали их…
     Много путей ведет к иночеству, и разные люди разными путями приходят к нему. Одни – и таких большинство – уходят из мира с пустыми руками, идут в монастырь не с целью отрекаться от мирских благ, а с целью приобретать их, ибо вне иноческого пути не видят других путей к достижению этой цели. Это те, которые в своей массе составляют монастырскую братию, вышедшую из крестьянской среды и променявшую земледельческий труд на монастырские послушания.
     Пределом их желаний является сан иеромонаха. К ним примыкают и те из лиц с высшим академическим образованием, которые определенно стремятся к архиерейскому сану, посредством которого сливаются с высшим обществом, и чего настойчиво добиваются, несмотря на прирожденную оппозицию к его представителям, ибо, вне своего сана, оставались бы в скромной среде, их родившей. Эти печальные явления и дали повод для отрицательного отношения к институту монашества вообще. Но такое отношение всегда будет несправедливым. Покоится идея монашества на таком небесном основании, какое до скончания века останется незыблемым и какое, как магнит, будет всегда притягивать к себе человеческую душу, пока она не умерла духовно и пока не заглушила в себе искры Божественного огня, пока способна реагировать на правду и отзываться на зов Божий. В монастырь, правда, часто идут по житейским расчетам и соображениям; но навстречу идее иноческой идут только тонко чувствующие и глубоко мыслящие люди. И горе, и личные невзгоды, и усталость от борьбы с ними, и утрата веры в людей – заставляют многих укрываться за оградою монастырскою… Стучатся в стены обителей и те, кто ищет разрешения вечных проблем жизни, ответов на свои запросы духа, кто мучится сознанием своей виновности пред Богом и подвигами покаяния желает восстановить свое душевное равновесие, нарушенное этим сознанием. Покидают мир и те чистые люди, которые делали попытки приспособляться к условиям мирской жизни, без измены заповедям Божиим, и, после неудачных попыток переделать мир, бегут из него, признав, вместе с епископом Игнатием Брянчаниновым, что оставаться в миру и спастись так же невозможно, как гореть в огне и не сгореть…
     Но были и такие, которые шли навстречу иноческой идее, движимые только инстинктом сохранения души от гибели. Их не подавляла скорбь о содеянных грехах; они еще не несли за спиною того груза, какой нес блудный сын, возвращаясь к своему отцу; их юность не успела еще испытать ни горя, ни разочарований в жизни; они шли в монастырь даже без мысли сделаться лучше, а только потому, что боялись оставаться в миру, чтобы их не заклевали злые люди… Это те люди с тонкой и нежной душевной организацией, которые способны жить только в атмосфере правды, мира и любви, которые, по природе, не способны ни к какой борьбе и знают это, и не скрывают… Это наиболее робкие и смиренные люди.
     И к этому разряду людей принадлежал и митрополит Питирим.
     Тотчас после окончания курса в Духовной Академии, в 1883 году, молодой кандидат богословия П.В.Окнов принял и монашество. При каких обстоятельствах состоялся его иноческий постриг, я не знаю, но те сведения, какие сообщил мне почивший настоятель «Скита Пречистыя» Киевской епархии, схиигумен Серафим, рисуют картину иноческого пострижения молодого П.В.Окнова совсем необычными красками. Юноша П.В.Окнов был так изумительно красив, что даже его восприемный отец, известный своей подвижническою жизнью старец, иеросхимонах Алексий (Шепелев), скончавшийся 10 марта 1917 года, в Голосеевской Пустыни, близ Киева, отговаривал его от пострига, предрекая, что иночество явится для него чрезмерно тяжким крестным путем.
     Стройный, изящный, с женственными манерами и движениями, безгранично деликатный и превосходно воспитанный, робкий и застенчивый, юноша Окнов обращал на себя всеобщее внимание. Его огромные, задумчивые глаза, окаймленные ресницами, бросавшими тень на залитые ярким румянцем щеки, прелестный овал бледно-матового лица и великолепные черные кудри, свисавшие до самых плеч, точно просили кисти художника, чтобы быть запечатленными на полотне, как отражение расцвета нежной юности.
     «И зачем такому монастырь, – говорили в храме, – коли он и без монашества Ангел безгрешный; в чем ему каяться, горемычному»…
     То потрясающее впечатление, какое произвел иноческий постриг П.В.Окнова на присутствующих в храме, не только не изгладилось из памяти, а десятки лет спустя передавалось с мельчайшими подробностями, ставшими и мне известными лишь в 1917 году, после революции, когда обстоятельства привели меня в помянутый Скит.
     Первые годы его служения в иноческом сане были отданы педагогической деятельности в духовно-учебных заведениях. 16 августа того же 1883 года был назначен преподавателем в Киевскую Духовную Академию по догматическому богословию; впоследствии там же, как Рижский уроженец, свободно владевший немецким языком, преподавал и немецкий язык. Через 4 года, в 1887 году, он назначается инспектором Ставропольской семинарии, а затем ректором этой же семинарии. Но в этой последней должности в Ставрополе он остается недолго. Через год, по желанию митрополита С.-Петербургского, он переводится ректором в С.-Петербургскую Духовную семинарию и возводится в сан архимандрита. Нашла ли нежная, тонко чувствовавшая душа архимандрита Питирима то, чего искала в монашестве?! Ни мира, ни тишины, к каким стремилась его любвеобильная душа, он не нашел в монашестве. Наоборот, те подводные камни и груды препятствий, какими был усеян мирской путь к Богу, оказались в монашестве еще опаснее и были менее заметны, будучи предательски сокрыты за вдвойне обманчивой внешностью, вводившей в заблуждение даже искушенных опытом людей. Безгранично же доверчивый и чистый П.В.Окнов, с принятием монашества, очутился точно в плену у недобрых людей, обманывавших его и злоупотреблявших его доверчивостью. На этой почве возникало впоследствии много разных служебных огорчений, всею тяжестью своею ложившихся на Митрополита Питирима, тогда как он часто не знал даже, чем они были вызваны. С переводом же его в С.-Петербург, испытания еще более увеличились.
     Вскоре после принятия монашества, П.В.Окнов был назначен ректором Петербургской Духовной семинарии. Об этой поре своей жизни и службе в Петербурге он вспоминал с великим сокрушением. Жизнь в столице и обязанности ректора семинарии нарушали его уединение, обязывали к приемам, каких он не выносил столько же благодаря своей застенчивости, сколько потому, что к нему являлись не за делом, а затем, чтобы посмотреть на него и завязать знакомство.
     В 1894 году архимандрит Питирим возводится в сан епископа и назначается епископом Новгород-Северским, викарием Черниговского Архиепископа.
     В бытность свою викарием в Чернигове Преосвященный Питирим снискал трогательную любовь своей паствы и привлекал к себе людей, как своими проповедями, так и необычным совершением богослужения. Об этой любви черниговцев к Владыке свидетельствует каждая страница летописи Черниговской епархии. При непосредственном участии Преосвященного Питирима состоялось и торжество прославления великого Угодника Божия Феодосия Углицкого, 9-го сентября 1896 года. Вскоре после означенного торжества Владыка получает самостоятельную кафедру и назначается епископом Тульским и Белевским, откуда, через 7 лет, переводится на кафедру епископа Курского и Обоянского и, спустя короткое время, возводится в сан архиепископа.
     Здесь, в 1906 году, и состоялось мое знакомство с Преосвященным Питиримом, связанное с делом собирания мною материалов для жития Св. Иоасафа Горленка, епископа Белгородского, и предположенного прославления Святителя.
     Отзывы о Преосвященном Питириме были исключительно восторженными. По словам П.Ф.Монтрезор, представительницы Курской аристократии и местной старожилки, Преосвященный пользовался такой любовью, как ни один из его предшественников, а, между тем, всегда был неуверен в себе, всегда чего-то боялся и жил точно под угрозой каких либо огорчений и испытаний. Мое личное впечатление от знакомства с Владыкою в полной мере подтвердило ее слова. Преосвященный Питирим встретил меня с большою любовью, всем сердцем отозвался на мою просьбу облегчить мне труд изучения архивов Консистории и монастырей Курских и Белгородских, снабдил меня письмом к своему викарию, епископу Белгородскому Иоанникию, благословил предстоящие труды иконою Знамения Божией Матери и проявил горячее участие в деле. При прощании со мною, Владыка подарил мне «Книгу Правил» в роскошном переплете и сказал: «Эту книгу никто не читает; многие не знают о том, что она существует; а между тем здесь закон Божий, Апостольские Правила и постановления Вселенских Соборов»… Как ни приветлив был Преосвященный Питирим, однако я не мог не заметить, что Владыка делал чрезвычайные усилия для того, чтобы казаться спокойным… В действительности же он был до того расстроен, так нервно истерзан, что с трудом говорил от мучительных спазм в горле. Я не решался спросить о причинах волнения у Владыки и только впоследствии узнал, что таково было обычное состояние духа Преосвященного, всегда жившего под гнетом всяческих подозрений, в атмосфере неправды, недоговоренных слов и невысказанных сомнений.
     Тяжела доля епископа, если он монах, если верен обетам, данным Богу, и страшится их нарушить. Тогда одиночество становится его уделом; а одиночество всегда окружено тайной, и даже затвор от нее не спасает.
     «Я никогда не имел друзей, – сказал мне однажды митрополит Питирим, – я никогда не умел сливаться с окружающими: везде я был чужой, и меня не понимали… Среда деспотична, она требует жертв, каких я не мог давать без измены обетам, данным Богу».
     Грубая, неинтеллигентная монашеская среда, состоявшая из лиц, удовлетворившихся наружным благочестием, но далекая от понимания сущности монашеского подвига, не могла, конечно, оценить ни настроения, ни побуждений юного подвижника, встретившегося при первых же шагах своей иноческой жизни с рядом исключительно тяжелых испытаний. И эти испытания не покидали его и тогда, когда он стал епископом… Наоборот, они сделались еще большими.
     «Меня поражало, – говорил митрополит Питирим, – что даже епископы, достигшие того сана, который, сам по себе, вызывал со стороны мирян благоговение и почитание, старались приспособляться к настроению мирян вместо того, чтобы оберегать то настроение, с каким миряне приходили к ним. Старались казаться светскими, не зная светских правил, вставлять в разговор иностранные слова, не зная иностранных языков, красоваться манерами и тщеславиться тем, чем принято тщеславиться в мирской среде… Зачем все это нужно монаху, отрекшемуся от мира, да еще епископу?! Неужели они не знают, что в глазах мирян удельный вес каждого монаха заключается только в его молитвенной настроенности и истинном благочестии, и что он уже не монах, если озабочен тем впечатлением, какое производит… Ведь к нам приходят в гости не для того, чтобы поболтать, а приходят с измученной душой, с истерзанными нервами, с великим горем; приходят за помощью и поддержкой, а не для гостинных разговоров»…
     И «гостей» Преосвященный Питирим у себя не принимал, и сам на подобные приглашения не откликался, считая совершенно недопустимым для епископа вести мирской образ жизни и следовать обычаям, обязательным в мирской среде. Этот факт, снискавший чрезвычайное расположение к Владыке со стороны благочестивых мирян, вызвал обратное действие со стороны прочих и создал почву, родившую всевозможные объяснения такой отчужденности от общества, привыкшего видеть в епископе лишь духовного сановника и предъявлявшего к нему свои обычные требования. Доверчивость Преосвященного к людям еще более осложняла его положение.
     «Кому же после этого и верить, если нельзя верить даже монаху, давшему страшные обеты Богу», – возражал Владыка, когда ему указывали на такую доверчивость.
     Преосвященный Питирим никак не мог привыкнуть к такой испорченности окружавших, не мог заставить себя быть подозрительным, чтобы не оскорбить таким подозрением своего ближнего, и, будучи чистым, считал чистыми и других. Этим пользовались дурные люди: в результате, их преступления всею тяжестью ложились на ни в чем неповинного Владыку, совершенно неспособного оправдываться. Эту последнюю черту нужно особенно подчеркнуть. Владыка был поразительно беспомощен, сознавая это, вдвойне робок и мнителен. Его женственная организация была выдержана до мелочей. Достаточно было ничтожного повода, какого-нибудь непроверенного слуха, чтобы он терял душевное спокойствие.
     «Как же мне не волноваться, когда я не умею защищаться и оправдываться, – говорил Владыка, – если бы мои враги захотели сделать меня вором и убийцей, сказали бы, что я зарезал человека, то и тогда бы я не сумел оправдаться… Я никогда ни на кого не нападал и не научился отбиваться от других; единственное мое оружие – это мое слово… Поверят мне – хорошо; а не поверят – я буду осужден, и только Всеведущий Господь скажет, на чьей стороне была правда… Да и кто же из покидающих мир иноков учился приемам такой борьбы!.. Мы и жить в миру не умеем; где же нам бороться»…
     И как же немилосердно злоупотребляли этим свойством его окружавшие, как часто создавали умышленные поводы для тревог и беспокойства и запугивали смиренного Владыку!..
     «Я – как цветок, – сказал мне однажды митрополит Питирим, – когда слышу, что меня бранят, то сейчас и завяну; а когда кто-нибудь ласково отзовется обо мне, тогда опять распускаюсь»…
     Здесь сказывалась потребность его природы иметь мир и любовь со всеми. Только очень нежная и чуткая душа стремится к такой любви и миру и страдает, когда их не имеет, и не останавливается даже пред жертвами, чтобы получить их. Только натуры грубые и черствые, не озабоченные личным усовершенствованием, равнодушные к требованиям нравственной ответственности, не следят за этой потребностью и не удовлетворяют ее. Им безразлично отношение к ним окружающих, ибо безразлично их собственное отношение к окружающим. Им чуждо это влечение к мировой гармонии, свойственное лишь людям с очень тонкой и нежной психикой, которые не выносят неправды, задыхаются в атмосфере зла, нарушающего эти законы, и стремятся к миру и любви, восстанавливающим нарушенное равновесие их.
     Митрополит Питирим страдал не только тогда, когда видел вражду, не братские отношения, злобу, неискренность и лукавство, но и тогда, когда встречался только с сумрачными, неприветливыми лицами… Он стремился к ласке, к миру и любви действительно так, как цветок стремится к солнцу, ибо это была его сфера, его жизнь. И сюда, в эту сферу, он звал окружающих, требуя, чтобы их взаимные отношения с ближними были абсолютно чисты, чтобы там не было ничего недоговоренного и невысказанного, чтобы царили искренность и правда.
     Наступил сентябрь 1911 года. Приближалось время Белгородских торжеств, связанных с прославлением Угодника Божия Святителя Иоасафа. Десятки тысяч паломников стремились в Белгород. Между архиепископом Питиримом и губернатором М.Э.Гильхен возникли трения. Губернатор, ссылаясь на то, что торжество было церковное, находил, что прием почетных гостей является обязанностью епархиальной власти; архиепископ же отвечал, что он и сам на обеды не ездил, и у себя обедов никогда не устраивал, и не может принимать на себя забот о внешнем благоустройстве торжества, какое и для него лично, и для духовенства начинается и оканчивается только в храме. Несогласованность действий церковной и гражданской властей привела впоследствии к некоторым нестроениям, ответственность за которые пала на архиепископа Питирима, который, вскоре после окончания торжеств, и был переведен на Кавказ и назначен архиепископом Владикавказским и Моздокским. Это назначение явилось большим ударом для Владыки и дало много пищи для самой разнообразной клеветы.
     С отъездом архиепископа Питирима на Кавказ, наши отношения оборвались. Через два года, в 1913 году. Владыка переводится на кафедру архиепископа Самарского и Ставропольского, а 26 июня 1914 года назначается Экзархом Грузии.
     Наступил перерыв в несколько лет, в течение которых я не видел Владыку и не переписывался с ним. Я встретился с ним только за год до назначения его на Петербургскую кафедру, когда, будучи уже Экзархом Грузии, Владыка приезжал по делам в Петербург, остановившись в Александро-Невской Лавре, куда я случайно забежал.
     С безграничной лаской и той любовью, какая всегда отличала Владыку, встретил он меня в Лавре.
     «А знаете ли, – сказал мне Владыка, – я мысленно погрешил против Вас»…
     «В чем?» – спросил я удивленно.
     «Я думал, что и Вы были в числе тех, кто старался разлучить меня с моею возлюбленною Курскою паствою; а потом мне сказали, что это были происки моих врагов, которые, будто бы, натравили на меня Распутина, добивавшегося у Саблера моего увольнения на покой… Я этому, конечно, не верил, ибо именем Распутина спекулируют все, кому охота. Позднее, уже на Кавказе, я узнал, что враги мои сидели в Курске, а не в Петербурге, и интриговали против меня. Работал, нужно думать, и Курский губернатор, не возлюбивший меня, что, однако, не мешало ему, во время Белгородских торжеств, ни на шаг не отходить от меня, особенно в местах скопления народа. Он боялся покушения и совершенно откровенно заявлял мне, что надеется на защиту моего омофора и боится отходить от меня»…
     Я невольно улыбнулся, представляя себе эту картину, как губернатор прятался за спиною архиепископа и как робкий Владыка тяготился таким близким соседством, опасаясь, что шальная пуля, или бомба, предназначенная губернатору, убьет его.
     «Может быть, за то, что Вы невинно пострадали, Господь и вознес Вас теперь, окружил людьми, какие Вас любят еще больше, чем в Курске», – сказал я.
     Владыка перекрестился и ответил:
     «На Кавказе не трудно заручиться самой искренней и глубокой любовью. Кавказ так мало требует от своего архипастыря: просит только позволения молиться на родном языке… А Петербург этого не понимает; ему все рисуются какие-то страхи и опасения, что за этой просьбой Кавказской паствы скрываются политические мотивы, идея сепаратизма, стремление к политической автономии… Эти опасения ни на чем не основаны. Если Кавказ когда-либо и возбудит такие домогательства политического свойства» то будет опираться на совершенно иную почву, а не религиозную. Те кучки злонамеренных людей, которые сеют смуты и кричат об автономии Кавказа, ни во что не веруют, им никакой религии не нужно, и это Вы знаете по Кавказским депутатам в Думе. Те же, кто обращается ко мне, являются самыми преданными сынами Православной Церкви, и я не могу отказывать их просьбе и совершаю богослужение то на Грузинском, то на Осетинском языках, и народ горячо благодарит меня за это… Если бы Вы видели, с каким умилением они молятся, с каким благоговением стоят в храме… В нашей средней полосе, ни в селах, ни в городах Вы таких картин не увидите… А, между тем, мои взгляды не всеми разделяются… я и приехал сюда по этому делу, чтобы рассеять страхи; но не знаю, чем кончится моя миссия.
     В моем понимании вообще не укладывается требование заставлять паству молиться на непонятном ей языке. Огромное большинство моей паствы с трудом разбирается в русском языке; где же ей понимать церковно-славянский. Нельзя политику делать орудием религии и наоборот»…
     Я искренне разделял взгляды Владыки и понимал, почему его так горячо полюбила Кавказская паства… Владыка был первым Экзархом Грузин, с действительной отеческой любовью подошедший к своей пастве и в короткое время изучивший едва ли не все кавказские наречия, чтобы ближе стать к ней и приблизить ее к своему любящему сердцу. Он определенно осуждал политику своих предшественников, стремившихся к русификации Каказа и презрительно относившихся к Кавказскому «жаргону» и преследовавших православное кавказское духовенство за совершение богослужения на местном языке. Наоборот, он считал обязательным совершение богослужения на языке Края, именно с целью воспитания у своей паствы здоровых религиозных начал, как наиболее прочного фундамента и политической благонадежности, и выражал глубочайшее сожаление, что политика его предшественников задерживала религиозное сознание Кавказа и может дать весьма горькие плоды. Последующие события показали, насколько глубоко был прав Владыка.
     Чем кончились переговоры Владыки в Синоде, я не знаю. Вскоре он уехал, и я с ним встретился вторично уже тогда, когда Владыка, в сане митрополита Петербургского и Ладожского, прибыл в столицу.
     Назначение Преосвященного Питирима Экзархом Грузии совпало с тем моментом, когда имя Распутина уже гремело по всей России, и та же молва, какая несколько лет тому назад приписала Распутину увольнение Владыки из Курска, стала утверждать, что Распутин способствовал назначению его на кафедру Экзарха Грузии, и что новый Экзарх ведет антиправительственную политику на Кавказе, содействуя его политической автономии. С назначением же Преосвященного в Петербург нападки революционеров стали еще более яростными… Владыку стали обвинять во вмешательстве в государственные дела, в интригах против его предшественника, митрополита Владимира, перемещенного в Киев, и в открытой дружбе с Распутиным. Широкая публика, конечно, не разбиралась в этих слухах, не могла подметить в них выражения тонко задуманных и умело проводимых революционных программ и не только верила, но и вторила этим слухам. Мало кто знал, что схема развала России была уже разработана до мелочей и планомерно осуществлялась не только в тылу, но даже на фронте… Государственная Дума, печать, тайная агентура врагов России, имея общую программу, распределяли роли и задания, сводившиеся к одной цели – как можно скорее вызвать революцию.
     Не только правительство в полном составе, но и каждый честный верноподданный подвергался жестокой травле и, чем опаснее были эти люди революционерам, тем безжалостнее их преследовали. Положение Первоиерарха русской Церкви, само по себе, даже безотносительно к личности митрополита Питирима, обязывало к наиболее ожесточенному натиску со стороны гонителей христианства, и, конечно, митрополиту Питириму, не умевшему защищать даже самого себя, было не по силам отражать такие натиски. И в предреволюционное время в России, действительно, не было имени более одиозного, чем имя митрополита Питирима; не было человека, которого бы преследовали и гнали с большей жестокостью и злобой, как личные, так и политические враги; не было более тяжких обвинений, чем те, какие предъявлялись смиренному и робкому Владыке.
     А между тем, все, кто знал митрополита Питирима, знали и то, что не было человека более робкого и смиренного, более беспомощного, кроткого и незлобивого, более отзывчивого и чуткого, более чистого сердцем…
     Столица встретила нового митрополита неприветливо и недружелюбно. За ним утвердилось прозвище «распутинец» еще прежде, чем Владыка был назначен на Петербургскую кафедру. Перевод митрополита Владимира в Киев также приписывался влиянию митрополита Питирима. В составе братии Александро-Невской Лавры все приверженцы митрополита Владимира были его врагами; в среде столичного общества новый митрополит также не имел опоры и не искал ее, а, наоборот, еще более вооружил это общество против себя, нарушив традиционный обычай делать визиты высокопоставленным лицам и наиболее известным прихожанам. Синод сразу же стал в резкую оппозицию к Митрополиту, а Обер-Прокурор А.Н.Волжин проявлял ее даже в формах, унижавших сан Владыки Питирима. Положение митрополита Питирима в Синоде было исключительно тяжелым и осложнялось еще тем обстоятельством, что митрополит Владимир и после перевода своего в Киев сохранил в Синоде первенство, а митрополит Питирим, как младший по времени назначения, занимал третье место… Насколько тягостно было участие митрополита Питирима в сессиях Синода, свидетельствует, между прочим, и тот факт, что за мою бытность Товарищем Обер-Прокурора Синода митрополит Питирим не произнес в Синоде ни одного слова и не принимал в рассмотрении дел никакого участия. Он приезжал в Синод, молча здоровался с иерархами и молча уезжал, ни с кем не разговаривая. И это было тогда, когда Владыка имел, в лице нового Обер-Прокурора и Товарища, своих друзей. При А.Н.Волжине же его положение было еще тягостнее.
     Вполне понятно, что, при этих условиях, митрополит Питирим искал помощи и поддержки, и когда, после знакомства со мною, 10-го октября 1915 года, Императрица осведомилась обо мне у митрополита Питирима, то Владыка дал обо мне добрый отзыв, не скрывая и от меня, что желал бы привлечь меня на службу в Синод, и жалуясь на нестерпимые условия, его окружавшие.
     Связанный долголетней дружбою с митрополитом Питиримом, я навещал его, когда позволяло время, и нередко беседовал с ним по поводу Распутина и тех легенд, какие витали вокруг этого злополучного имени. И как-то однажды Владыка сказал мне:
     «Я всегда боялся оскорбить своего ближнего недоверием к нему и к его словам. Не моя вина, что меня обманывали. Мне часто говорили, что я не должен был вовсе принимать тех или иных людей, или же держаться с окружающими на известном расстоянии, соответственно своему сану и положению. Я и пробовал это делать, но ничего не выходило: сердце всегда низводило меня с такой искусственной позиции. Я не мог приучить себя к таким неестественным положениям… Наоборот, чем проще, беднее были приходящие ко мне, чем больше они смущались и терялись, приближаясь к архипастырю, чем смиреннее они были, тем ближе я подходил к ним и крепче прижимал их к своему сердцу. Один вид их уже умилял меня и растворял сердце любовью к ним; и где же тут было думать о высоте своего сана, когда вознесенный Господом на высоту этого положения, я часто сознавал себя и хуже, и грешнее этих маленьких людей, обиженных судьбою, обессиленных нуждою, придавленных горем… Тогда только одна мысль жила в моем сердце: как бы облегчить их горе, как бы помочь, утешить, обласкать… О, если бы вы знали, как мне было тяжело потом выслушивать замечания от других, указывавших мне, что того-то я не должен был вовсе принимать, с тем-то я обошелся ласковее, чем нужно было, а тому-то пообещал помочь вместо того, чтобы прогнать от себя… Может быть, с точки зрения житейской мудрости все эти советы и были ценными, но в них не было нужды, как не было бы нужды и в необходимости изощряться в тонкостях отношения к людям, если бы не был утрачен истинный фундамент жизни – любовь. Чем меньше ее вокруг нас, тем больше мы должны давать ее. Есть даже пословица «среди волков жить, по-волчьи выть», и она признается выражением народной мудрости… Так неужели же и мы, архипастыри, должны ей следовать, вместо того, чтобы превращать волков в ягнят?!
     Что касается Распутина и отношения к нему общества и печати, то нужно только удивляться тому, насколько далеко ушла современная мысль от истинного понимания того, что происходит. Не я нужен делателям революции, а мое положение митрополита Петербургского; им нужны не имена, и лица, а нужна самая конструкция государственности; если бы наша общественность не была революционною, то поняла бы, что без «Распутиных» не обходится никакая революция. «Распутин» – имя нарицательное, специально предназначенное для дискредитирования Монарха и династии в широких массах населения. Носителем этого имени мог быть всякий близкий ко Двору человек, безотносительно к его достоинствам или недостаткам. Идея этого имени заключается в том, чтобы подорвать доверие и уважение к личности Монарха и привить убеждение, что Царь изменил Своему долгу перед народом и передал управление государством в руки проходимца. Ведь чем-нибудь да нужно легализовать насильственный акт ниспровержения Царя с Престола и оправдать его в глазах одураченного населения!.. Вот почему о преступлениях Распутина кричат по всему свету, а в чем эти преступления заключаются – никто не может сказать… С Распутиным я стал встречаться только в Петербурге, а назначен был сюда по рекомендации Наместника Его Величества на Кавказе графа Воронцова-Дашкова и после личного посещения Государем Императором Кавказа. Его Величеству было угодно посетить Собор, присутствовать на богослужении, выслушать мое приветственное слово и одарить меня Своим высокомилостивым вниманием. Моя паства горячо меня полюбила, и в беседе со мною Государь отметил этот факт и особенно подчеркнул его. Тогда же Его Величество и выразил пожелание видеть меня на кафедре Петербургского митрополита. Меня испугало такое преднамерение, и я решился просить Государя оставить меня на Кавказе, с которым уже успел сродниться, и в то же время сказал графу Воронцову, что, в виду имевшихся уже претендентов, Государь, в случае желания поощрить меня, мог бы пожаловать меня саном митрополита, с оставлением Экзархом Грузии. Я сказал это именно потому, что боялся перевода в Петербург, ибо предвидел, какое горе и какие скорби меня там ожидают. Однако перевод состоялся. Императрица также сказала мне, что остановила Свой выбор на мне только потому, что знала о любви, какую питала ко мне моя Кавказская паства, и желала иметь и в столице архипастыря, который бы пользовался такой любовью.
     Когда же я приехал в столицу, то стали говорить, что Распутин меня назначил… Контуры революции стали вырисовываться предо мною еще на Кавказе, и когда я стал предупреждать о грядущих бедствиях, тогда стали громко кричать, что я вмешиваюсь в политику… Мне не верили… Значение Распутина было для меня ясно… Он был первой жертвой, намеченной революционерами, теми самыми людьми, которые одновременно и спаивали его, и создавали всевозможные инсценировки его поведения, а затем кричали о его развращенности и преступлениях. Несомненно, что Распутин, озабоченный впечатлением, какое производил на Их Величеств, распоясывался за порогом Дворца и подавал повод к обвинениям в неблаговидном поведении… А сколько великосветских, придворных кавалеров распоясывалось еще более, проводя ночи в кутежах!.. Почему же оскорбленное в своих лучших чувствах общество, Дума и печать не кричат о них?.. Потому, что эти крики о Распутине вовсе не вытекали из оскорбленного нравственного чувства общества, а создавались умышленно теми, кто делал революцию и пользовался этим обществом как своим орудием. Ведь сейчас почти нет людей, не попавших в расставленные революционерами сети… Один министр, например, говорит, что боится Распутина и принимает его у себя втихомолку, в отдельном кабинете, чтобы никто не видел; а потом кричит, что его не знает и незнаком с ним… Другой вовсе не принимает в министерстве, а принимает у себя на дому, с черного хода; третий подсылает Распутина ко мне и назначает свидание с ним в моих покоях… Разве это не гипноз»…
     И, делясь со мною своими сокровенными думами и горестными переживаниями, митрополит Питирим старался привлечь меня на свободную вакансию Товарища Обер-Прокурора Св.Синода, надеясь найти в моем лице поддержку и опору для каждого, кто знал об отношениях, связывавшие меня с митрополитом, такое желание казалось вполне естественным; но А.Н.Волжин, плохо разбиравшийся в окружавшей его обстановке и видевший опасность всегда там, где ее не было, объяснял такое желание иначе. Ему казалось, что митрополит Питирим желает добиться его отставки и моего назначения на его место. Здесь источник недоброжелательства А.Н.Волжина как к митрополиту, так и ко мне; обвинения же нас обоих в близости к Распутину были пристегнуты лишь с целью объяснить это недоброжелательство менее прозаическими причинами. Между митрополитом и А.Н.Волжиным шла ожесточенная борьба, и, чем энергичнее Владыка настаивал на моем назначении, тем упорнее А.Н.Волжин тормозил его. Однако победителем в этой 6oрьбе суждено остаться митрополиту Питириму.

 

Глава XXv
Назначение Н.Ч.Заиончковского

     Кончился 1915 год, а Обер-Прокурор все еще не подыскал себе Товарища, вакансия, по-прежнему, оставалась свободной. Моя кандидатура выдвигалась все более упорно, а, в связи с этим, отношения мои с А.Н.Волжиным все более обострялись. Оглядываясь теперь на прошедшее, оцениваемое мною столько же объективно, сколько и беспристрастно, я не могу упрекнуть себя в том, чтобы питал к А.Н.Волжину какое-либо недоброжелательство, хотя для этого и имелись, казалось бы, основания. Лично я был до того далек от мысли о возможности моей кандидатуры на пост Товарища Министра, как по своему возрасту, так и по служебному стажу, что не мог относиться недоброжелательно к тем, кто держался такого же мнения. О том же, что Императрица в письмах Своих к Государю настаивала на моем назначении, мне не было известно, и я был убежден, что моя прошлогодняя аудиенция у Ея Величества, несмотря на слова С.П.Белецкого и непрекращавшиеся поздравления с «высоким назначением», не даст и не может дать никаких практических результатов, тем более, что Государыня не вызвала меня к Себе, и со времени первой аудиенции прошло уже три месяца. Я продолжал свою службу в Государственной Канцелярии и был уверен, что обо мне забыли… Ко мне доходили отголоски недоброжелательства А.Н.Волжина; но я не обращал на них внимания, зная цену осуждениям ближнего… Люди гораздо чаще осуждают другого, чтобы похвалить себя и подчеркнуть свои преимущества, чем с целью нанести обиду, и редко делают различие между «рассуждением» и «осуждением». А.Н.Волжин казался мне только жалким, неспособным обнять ни сущности политического момента, ни той закулисной игры, какая создавала этот момент, ни той работы, какая велась в миллионы рук, чтобы одурачить общественное мнение и ввести его в заранее намеченное русло. У меня рождалось лишь досадное чувство от сознания, что даже министры не разбираются в «общественном» мнении и не только повторяют то, что им это мнение диктует, но и верят ему. И это казалось мне тем более удивительным, что то же общественное мнение особенно не щадило А.Н.Волжина; поэтому он должен был бы знать цену ему. При всем том, мое решение отказаться от сотрудничества с А.Н.Волжиным было непоколебимым.
     Вот почему я был безгранично изумлен, когда, случайно встретившись со мною, член Совета Министра Народного Просвещения, Николай Вячеславович Заиончковский, сказал мне:
     «Ну, поздравляю Вас Товарищем: дело решенное»…
     «Каким Товарищем?» – удивился я.
     «Ну, да разве Вы не знаете?! Теперь уже скрывать не нужно», – ответил Н.Ч.Заиончковский, крепко пожимая мне руку. Я не знал, что означает такая мистификация. Я не мог допустить того, чтобы назначение могло состояться помимо меня и, притом, в тот момент, когда отношения, создавшиеся между мною и А.Н.Волжиным, абсолютно этого не допускали… И в моем воображении рисовались уже перспективы безвременного скандала, который сделался бы неизбежным, если бы я подал прошение об отставке в день своего назначения и мотивировал бы свое ходатайство нежеланием служить вместе с А.Н.Волжиным.
     Настали моменты мучительных переживаний, ибо я ни откуда не мог узнать правды… Впрочем, такое состояние неизвестности длилось недолго. Несколько дней спустя, С.П.Белецкий сообщил мне, что в заседании Совета министров А.Н.Волжин выставил кандидатуру на пост Товарища Обер-Прокуроpa Св.Синода того самого Н.Ч.Заиончковского, который, за неделю перед тем, поздравлял меня с этим назначением.
     «В тоже время, – добавил С.П.Белецкий, – Обер-Прокурор намерен возбудить ходатайство об учреждении должности второго Товарища и на эту последнюю представить Вас».
     Назначение Н.Ч.Заиончковского не только не задело меня, а, наоборот, заставило облегченно вздохнуть, в надежде, что исчезнет почва для дальнейших сплетен и газеты оставят меня в покое… Однако мало кто знал о моем решении отказаться от сотрудничества с А.Н.Волжиным, и, на смену прежним приветствиям и поздравлениям, явились выражения недоумения, сожаления и сочувствия со стороны тех, кто считал меня обойденным и обиженным.
     Мне придется забежать значительно вперед, чтобы рассказать об обстоятельствах, вызвавших назначение Н.Ч.Заиончковского, о которых я узнал лишь в конце 1916 года, уже в бытность свою Товарищем Обер-Прокурора Св.Синода.
     А.Н.Волжин был убежден не только в том, что моя кандидатура была выдумана Распутиным, но и в том, что я лично пользовался Распутиным для достижения своих целей, якобы сводившихся к назначению меня Товарищем Обер-Прокурора с тем, чтобы впоследствии свалить А.Н.Волжина и сесть на его место. При таком убеждении было понятно, какое впечатление производили на А.Н.Волжина слова Государя Императора, напоминавшего ему о моем назначении.
     Время шло… Государь Император, занятый на фронте, не мог, конечно, сосредоточивать Своего внимания на этом вопросе… Личные доклады А.Н.Волжина Его Величеству были редки, и он пользовался этим для того, чтобы под всякими предлогами, затягивать вопрос о замещении вакансии, измышляя, в то же время, способы избавиться от нежелательного кандидата. Казалось, чего было проще высказать Государю Императору свои сомнения и подозрения, обосновать их доказательствами, если они были, поискать у себя гражданского мужества для того, чтобы разойтись с Государем в оценке кандидата, а затем, если бы такие попытки не удались и Его Величество продолжал бы настаивать на моей кандидатуре, тогда… выйти в отставку, с сознанием исполненного долга… перед Думой и создавшимся ею общественным мнением. Но А.Н.Волжину хотелось и одобрение Думы заслужить, и портфель свой сохранить: он и придумал тот способ, какой можно было бы назвать даже остроумным, если бы он привел к ожидавшимся результатам.
     Убедившись в том, что личные доклады не достигнут цели, ибо Его Величество продолжал настаивать на моем назначении, А.Н.Волжин послал Государю письменный доклад, в котором ссылался на крайнюю запущенность Синодальных дел и личную переобремененность делами и ходатайствовал об учреждении должности второго Товарища Обер-Прокурора с тем, чтобы имеющаяся вакансия была предоставлена тайному советнику Н.Ч.Заиончковскому, а мне, как младшему, имевшему меньший служебный стаж, – вновь создаваемая должность второго Товарища.
     Государь Император, конечно, не предполагал интриги и того, что этот доклад являлся лишь тактическим приемом А.Н.Волжина, с целью избавиться от нежелательного ему кандидата; ибо, разумеется, А.Н.Волжин был убежден, что враждебно настроенная к Синоду Государственная Дума никогда не отпустит кредитов на учреждение новой должности второго Товарища и мое назначение, таким образом, никогда не состоится. Однако же, не предполагая интриги, Государь Император не ограничился на этот раз обычным начертанием «Согласен», а написал на докладе А.Н.Волжина: «Согласен, но с тем, чтобы на должность второго товарища Обер-Прокурора Синода был представлен князь Жевахов».
     Передавая мне об этом, директор канцелярии Обер-Прокурора В.И.Яцкевич добавил, что А.Н.Волжин, после своей отставки, взял свой доклад, с Высочайшей резолюцией, и в делах канцелярии его не имеется. Предусмотрительно!
     До сих пор вопрос о моем назначении вращался в области разговоров и не выходил за пределы ее; отныне же Высочайшая воля была зафиксирована Собственноручной резолюцией Государя, и А.Н.Волжин очутился в трагикомическом положении. Он не только был вынужден возбуждать перед Думой совершенно безнадежное ходатайство, но и оправдывать его вескими данными, т.е. заставлять других верить, в то, во что он сам не верил. И это в то время, когда Дума так безжалостно его терзала, когда он искал путей к сближению с ней и не находил их, когда Синодальный бюджет еще не был рассмотрен Думой, и впереди рисовались грозные перспективы бюджетных прений и Думских «запросов»! Задача оказалась до того нелепой, что для того, чтобы выйти из тупика, понадобились чрезвычайные усилия, чрезвычайные ходы…
     И вот, А.Н.Волжин, жалуясь на свою горькую долю, рассказывает члену Думы В.Н.Львову (нашел кому рассказывать!!) о том, как на него наседают «темные силы», с которыми он бессилен бороться; как я, опираясь на Распутина, явился к нему с требованием предоставить мне должность непременно с десятитысячным окладом; как, в ответ на заявление, что такой должности нет, я потребовал учреждения новой должности Товарища Обер-Прокурора, и он был вынужден уступить моему требованию…
     Зачем же А.Н.Волжин вел такую неумную игру? Был ли он действительно убежден в моих отношениях с Распутиным, с которым, кстати сказать, я даже не встречался в последние 5 лет? Боялся ли он конкуренции со мною, в чем утверждали его те, кто приписывал мне большую осведомленность в сфере церковных дел, или, попросту, желал этим сбросить тяготевшее над ним самим обвинение в том, что он получил свое назначение по проискам Распутина?
     Не знаю. Но личного своего престижа перед Думой А.Н.Волжин этою игрою не укрепил, а В.Н.Львов получил отменный материал для своей громовой речи 29 ноября 1916 года, несомненно, еще более им приукрашенной, и использовал его для тех целей, над которыми трудилась вся Дума, нанося, чрез головы членов правительства, удары по России и монархии и разрушая русскую государственность.

 

Глава XXvI
Старые песни на новый лад

     Вопреки моим ожиданиям, назначение Н.Ч.Заиончковского не избавило меня ни от газетных сплетен, какие еще более усилились, ни от свиданий с А.Н.Волжиным, какие участились. Вынужденный хлопотать об учреждении должности второго Товарища и получив прямое повеление Государя представить меня на эту должность, А.Н.Волжин был вынужден не только входить со мною в общение, но и заботиться о том, чтобы сохранить мое доверие к себе… С этой целью, скрывая от меня истинные мотивы учреждения новой должности, А.Н.Волжин впервые сообщил мне о воле Государя и поспешил меня уверить в том, что воля Монарха для него священна. Получалось впечатление, что он искренне желает загладить прежние шероховатости в отношениях со мною и, в виду предстоящей совместной работы, желает расположить меня к себе.
     Я искренне ему верил; были даже моменты, когда я колебался в своем решении отказаться от сотрудничества с ним. Не зная истинных мотивов перемены отношения ко мне А.Н.Волжина, я объяснял их в его пользу, и мне было даже жалко его, так нуждавшегося в поддержке, в искренности и доброжелательстве и находившего вокруг себя только предательство, лукавство и измену. Я видел, что, после назначения Н.Ч.Заиончковского, положение А.Н.Волжина окончательно пошатнулось; что высшие сферы от него отвернулись, что идея создания должности второго Товарища Обер-Прокурора не встретила сочувствия ни в церковных кругах, ни среди Синодальных чиновников, и вооружила против него Думу; а Н.Ч.Заиончковский, своею резкостью, вооружил против него Синод… И я думал, что, приглашая меня к себе, А.Н.Волжин убедился в недобросовестности тех, кто вооружал его против меня, и желал загладить неблагоприятное впечатление от прежних бесед…
     Увы, мне только так казалось: искренним со мною А.Н.Волжин не был, и в ближайшие дни я в этом окончательно убедился.
     Газетная травля А.Н Волжина не прекращалась: каждый шаг его, каждое распоряжение находили злобное и искаженное отражение в газетах информируемых одним из мелких чиновников Хозяйственного Управления Синода при ближайшем участии, как мне передавали, директора этого Управления Осецкого. Само собою разумеется, что вопросу о создании новой должности Товарища Обер-Прокурора отводилось главное место.
     Все эти газетные сплетни давно уже потеряли в моих глазах прелесть новизны: я читал лишь вырезки, какие присылались мне анонимно по почте, оставляя без внимания газеты. Как-то однажды появилось пропущенное мною в газете сообщение о том, что, в виду учреждения в ближайшем будущем должности второго Товарища Обер-Прокурора, Н.Ч.Заиончковский, как бывший член Совета министра народного просвещения, сохранит за собою только учебное дело; все же прочие его обязанности, в том числе и заведование Хозяйственным Управлением, будут возложены на меня.
     Для меня было совершенно очевидно, кто дал материал для такого сообщения. Осецкий, ненавидевший Обер-Прокурора и его Товарища, возлагал большие надежды на то, что, с моим назначением, ему удастся избегнуть ответственности за те проступки и упущения по службе, в каких он подозревался, и такого рода газетные статьи преследовали единственную цель подсказать Обер-Прокурору порядок распределения обязанностей между Товарищами Обер-Прокурора в желательном для Осецкого направлении.
     Как ни нелепа была статья, однако А.Н.Волжин встревожился и… пригласил меня к себе. Ничего не подозревая, я поехал к нему.
     После обычных любезностей, А.Н.Волжин, подавая мне газету, спросил меня: «Вы читали это?..»
     «Нет,» – ответил я, – пробежав статью и возвращая газету. «Но кто же сочиняет такие нелепости?» – раздраженно спросил меня А.Н.Волжин.
     «Не знаю», – ответил я спокойно.
     Последовала пауза, которой я воспользовался для того, чтобы встать и откланяться. А.Н.Волжин был до того озадачен этим, что не решился меня удерживать.
     Поверит ли мне А.Н.Волжин, если я скажу, что даже в этом моменте обидных для меня подозрений, я страдал гораздо больше не от сознания оскорбленного самолюбия, а от того, что не мог внушить А.Н.Волжину доверия к моей безоблачной искренности, доказать ему всю непричастность мою к распускаемым обо мне слухам и то, с какими целями и кем эти слухи распускались. Мне было досадно, что я не мог вытащить его из той тины лжи, какой он был окружен и какой не замечал. Но руки мои были связаны… Предубеждение А.Н.Волжина сковывало мои уста, и малейшая попытка разрушить это предубеждение была бы истолкована А.Н.Волжиным как желание добиться во что бы то ни стало портфеля Товарища Обер-Прокурора Св.Синода. Если бы А.Н.Волжин был большим психологом, то понял бы, кто и почему на его вопросы, «кто же сочиняет такие нелепости», я ответил односложно «не знаю», вместо того, чтобы на оскорбление ответить оскорблением или иным образом доказать ему всю непристойность подобного вопроса, обращенного ко мне.
     Но то, чего не делал я, то делали за меня обстоятельства, помимо моей воли и моего участия: чем больше А.Н.Волжин преследовал меня своими подозрениями и сомнениями, чем меньше я защищался от его нападок, тем более укреплялись мои позиции, и тем больше колебалось положение А.Н.Волжина. В результате он оказался вынужденным не только зазывать меня к себе, но и интересоваться моим отношением к нему, продолжая, в то же время, считать меня главным виновником всех своих бед.
     Вскоре после назначения Н.Ч.Заиончковского я был вызван к Ея Величеству.

 

Глава XXvII
Высочайшая аудиенция

     В скромном одеянии сестры милосердия, с белою повязкою на голове, приняла меня в этот раз Императрица. До чего грустным было это свидание! То было время, когда Дума и прогрессивная общественность, мечтая о ниспровержении монархии, с особою силою и азартом развивали свой натиск на Россию и в своем безумии безжалостно терзали Императрицу возмутительнейшей клеветой. И это тогда, когда, изнемогая от личных болезней, подавленная тяжкими обидами и оскорблениями. Государыня не выходила из лазаретов, работая до обмороков, утешала страждущих, делала перевязки раненым, поддерживая силы и бодрость духа окружающих… Сколько величия нравственного нужно было иметь для того, чтобы в эти моменты личных страданий думать о тех, кто подвергался такой же травле со стороны прогрессивной общественности, ободрять и утешать их…
     В вызове меня к Ея Величеству сказался деликатный жест Императрицы в отношении того, кого считали обиженным и обойденным, и я это почувствовал с первых же слов, обращенных ко мне.
     Я имел случай лишний раз убедиться в проницательности и глубине ума Государыни и в том, насколько ясно Ея Величество видела закулисную игру А.Н.Волжина и как верно расценивала эту игру. Несомненно, что Императрица была задета отношением А.Н.Волжина ко мне, как Ее кандидату; но неискренность А.Н.Волжина, заставлявшая его прибегать ко всевозможным уловкам, чтобы скрыть ее, производила на Государыню вдвойне тяжкое впечатление.
     «Он слишком параден для того, чтобы быть Обер-Прокурором Св.Синода, где требуются простые, скромные, верующие люди, где нужно общение с людьми, с которыми он и разговаривать не умеет», – сказала мне Императрица.
     Как ни метка была такая характеристика, но я вынужден был промолчать из опасения, что даже малейшее осуждение А.Н.Волжина, самый незначительный намек на характер наших отношений с ним могли быть истолкованы как приемы борьбы между соперниками из-за власти.
     Разговор коснулся общегосударственных вопросов.
     Я был поражен не только удивительно меткими характеристиками государственных деятелей, но и той осведомленностью Ея Величества, какая, казалось, проникала в самую толщу государственной жизни России и охватывала все стороны ясный этой жизни. Я видел, что только одна Императрица отдает Себе отчет в том, что происходит в действительности, что Ее проницательный ум и обостренное страданиями чутье знают выходы из тупика, и что Императрица могла бы спасти Россию, если бы к Ее голосу прислушивались и не отождествляли этого голоса с голосом Распутина…
     Тогда такое мнение разделялось лишь немногими; теперь же, когда предвидение Императрицы оправдалось в полной мере, а опубликованная переписка Ея Величества с Государем Императором раскрыла действительный облик Государыни, схему Ее государственных программ и способы их выполнения, теперь это мнение высказывается все чаще.
     «Но ведь этот человек играет двойную игру: он обманывает одновременно и Государя, и Думу, – сказала Императрица, давая свой отзыв о деятельности М.В.Родзянко в Думе. – Он во власти своего безмерного честолюбия, и Дума нужна ему лишь постольку, поскольку питает эту страсть. Разве он думает о России?! Он думает только о своем авторитете в глазах левых членов Думы, полагая, что они в этот момент сильнее правых. Он рассказывает Думе, что предъявлял Государю даже требования и заставлял Его Величество выполнять их, а, между тем, в последний раз Государь даже не принял его. Он входит в кабинет Государя таким маленьким, маленьким, – и здесь Императрица нагнулась и указала расстояние от пола на четверть аршина, – а выходит из кабинета таким важным, напыщенным, точно и в самом деле одержал победу над Государем. Какие мелкие люди, какое отсутствие долга перед Государем и Россией!!.
     Слушая Императрицу, я не знал, что можно было добавить, к этой замечательной характеристике.
     Для меня было совершенно очевидно, что Думу следует не только упразднить, как ненужное и вредное учреждение, тормозившее работу правительственного аппарата и разрушавшее государственную машину, но и казнить, в лице наиболее преступных ее членов, заведомых революционеров, посягавших на трон и династию. Отвечая Императрице, я сказал:
     «Корень государственного зла заключается в самой Думе: пока она не будет упразднена, до тех пор Правительство вынуждено топтаться на одном месте и бессильно руководить государственною жизнью России. Нужно вырвать из ее среды наиболее вредных и опасных для государственного порядка членов, прикрывающихся своей депутатской неприкосновенностью и развивающих преступную деятельность, а затем навсегда упразднить Думу, ибо она нужна только революционерам»…
     Как и в прошедший раз, Императрица вполне согласилась со мной, однако подчеркнула, что правительство, в его полном составе, безгранично слабо; несоорганизованно, работает вразброд, и в его составе нет ни одного человека, который бы сумел объединить деятельность Совета министров, имел бы определен