Проф.Иван Ильин

ПУТЬ ДУХОВНОГО ОБНОВЛЕНИЯ

ПРЕДИСЛОВИЕ.. 2

Глава первая. 5

О ВЕРЕ.. 5

1. МЫ ВСЕ ВЕРИМ... 5

2. ВЕРА И ЖИЗНЬ. 8

3. НЕ ВСЕ ЗАСЛУЖИВАЕТ ВЕРЫ... 13

4. ЗНАНИЕ И ВЕРА.. 17

5. ИСТОЧНИК ВЕРЫ... 23

Глава вторая. 29

О ЛЮБВИ.. 29

1. ЧТО ЕСТЬ ЛЮБОВЬ. 29

2. ЛЮБОВЬ КАК ПУТЬ. 37

3. ЛЮБОВЬ И ВЕРА.. 40

Глава третья. 44

О СВОБОДЕ.. 44

1. ВНЕШНЯЯ СВОБОДА.. 44

2. ВНУТРЕННЕЕ ОСВОБОЖДЕНИЕ.. 49

3. ПОЛИТИЧЕСКАЯ СВОБОДА.. 57

Глава четвертая. 61

О СОВЕСТИ.. 61

1. УТРАТА.. 62

2. НЕВЕРНЫЕ ПУТИ.. 66

3. ВЕРНЫЙ ПУТЬ. 72

4. СОВЕСТНЫЙ АКТ. 79

Глава пятая. 87

О СЕМЬЕ.. 87

1. ЗНАЧЕНИЕ СЕМЬИ.. 87

2. О ДУХОВНО ЗДОРОВОЙ СЕМЬЕ.. 92

3. ОСНОВНЫЕ ЗАДАЧИ ВОСПИТАНИЯ.. 98

Глава шестая. 110

О РОДИНЕ.. 110

1. ПРОБЛЕМА.. 110

2. ОБРЕТЕНИЕ РОДИНЫ... 117

3. ЧТО ЕСТЬ ПАТРИОТИЗМ... 126

Глава седьмая. 132

О НАЦИОНАЛИЗМЕ.. 132

1. ИДЕЯ НАЦИИ.. 132

2. О НАЦИОНАЛЬНОМ ВОСПИТАНИИ.. 137

3. О СОБЛАЗНАХ.. 142

Глава восьмая. 149

О ПРАВОСОЗНАНИИ.. 149

1. Кризис современного правосознания. 149

2. О СВОБОДНОЙ ЛОЯЛЬНОСТИ.. 155

3. О ТВОРЧЕСКОМ ПРАВОСОЗНАНИИ.. 159

Глава девятая. 163

О ГОСУДАРСТВЕ.. 163

1. ЕГО ЖИВАЯ ОСНОВА.. 163

2. ЕГО ИДЕЯ.. 168

3. О ГОСУДАРСТВЕННОМ ПРАВОСОЗНАНИИ.. 172

4. КЛАССЫ И ПАРТИИ.. 177

Глава десятая. 181

О ЧАСТНОЙ СОБСТВЕННОСТИ.. 181

1. ПРОБЛЕМА.. 181

2. ЛОЖНЫЙ ПУТЬ. 184

3. ОБОСНОВАНИЕ ЧАСТНОЙ СОБСТВЕННОСТИ.. 189

4. СОЦИАЛЬНОЕ ПОНИМАНИЕ СОБСТВЕННОСТИ.. 196

ПОСЛЕСЛОВИЕ.. 202

КОММЕНТАРИИ.. 204

ПУТЬ ДУХОВНОГО ОБНОВЛЕНИЯ.. 204

 

 

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

 

Хоть убей, следа не видно;

Сбились мы. Что делать нам!..

                                       Пушкин1

 

 

Эта книга написана для ищущих, для тех, кто еще не “имеет”, но хочет “иметь”, хочет — глубоко и искренно. Эта книга написана для сомневающихся — не ироничес­ким, разъедающим и, в сущности говоря, уже отрицающим сомнением, но вопрошающим, творческим сомнением, идущим из глубины сердца. Таким сомнением в свое время сомневались Сократ, Блаженный Августин и Декарт; и сомнение их нашло себе творческое преображение и привело их к очевидности.

Наше время ни в чем так не нуждается, как в духовной очевидности. Ибо “сбились мы” и “следа” нам не видно. Но след, ведущий к духовному обновлению и возрожде­нию, найти необходимо и возможно. И мы найдем его.

Каким способом?

Единственным, который вообще дан человеку: углуб­лением в себя. Не в свою личную, чисто субъективную жизнь, не в свои колеблющиеся, беспредметные “настрое­ния”, не в праздную, гложущую и разлагающую рефлек­сию. Но в свое сверхличное, предметно-насыщенное, духовное достояние. Пусть оно будет невелико, пусть оно будет подобно искре. Но в искре есть уже сила искреннос­ти, ибо искра есть пылинка вечного, божественного пла­мени...

Нельзя сомневаться “во всем”, даже в самом сомнении своем. Это уже смерть и тление. Сомнение, если оно есть, испытывается остро и мучительно; оно подлинно; оно несомненно; оно есть воля к истине, рожденная лю­бовью и жаждою уверенности. Кто так сомневается в Боге и в правде, тот уже любит Бога и правду; и любовью он их найдет, ибо их вообще можно найти только любовью. Такое сомнение — духовно; оно уже есть живой дух; и человеку, который так сомневается, духовный опыт уже открыт и доступен.

Итак, эта книга написана для сомневающихся, для       л-тех, в ком живет такое сомнение. Она пытается указать им путь. Не пройти этот путь за них или с ними, а лишь указать. Идти человек может только сам, в своем внутреннем духовном опыте, который неизбежно приведет его к внешним поступкам, ибо настоящий и зрелый духовный опыт всегда выражается и заканчивается в целостных и творческих делах. Ни жить, ни творить “за других” нельзя. Жить и творить должен каждый сам. И это удастся ему тем больше и тем лучше, чем глубже он укоренится в своем собственном, выстраданном и вымоленном духовном опыте...

Эта книга пытается указать только путь. Она скромна по своим задачам. Она ни по одному вопросу не выска­зывает всего, что хотелось бы высказать; и каждая глава ее таит в себе целое исследование, иногда даже не одно; опытный и зоркий глаз увидит это сразу. Здесь изложено только то необходимое, путеводное, без чего нельзя начинать, что прежде всего надо довести в себе до оче­видности, до полной и окончательной, непоколебимой и не угасающей уверенности — только те основы духов­ности, без которых нельзя начинать самую борьбу за роди­ну. Это первые, фундаментальные вопросы, вопросы бытия. Мало прочесть “о них”, прочтя, надо решить их для себя. Они выдвинуты здесь в противовес и в отпор мировому соблазну нашего времени. Не решив их с силою очевидности, нельзя надеяться на свои силы при встрече с этим соблазном.

Этот соблазн дан нам нашей эпохой. Но “человек не должен жаловаться на свое время: из этого ничего не выйдет; время плохое, ну что же, на то человек живет, что­бы сделать его лучше”... “Начинай же! Только этим ты сделаешь невозможное возможным” (Карлейль)2.

Современный мир переживает глубокий кризис — рели­гиозный, духовный и национальный. Из него необходимо найти выход. Этот выход надо каждому из нас найти прежде всего в самом себе, творчески создать его, убе­диться и удостовериться в его верности. И только потом можно будет указать его другим. Надо самому начать быть по-новому. Обновленные люди, одолевающие соблазн, найдут друг друга. Найдя, они заткут новую ткань духовного бытия. Это единственный путь. Иного нет.

Задача моей книги — указать на этот путь и утвердить его верность.

1932—1935                                                                                                                         АВТОР     

 


Глава первая

О ВЕРЕ

 

 

Прежде всего, снимай с очей ума твоего

 покровы, содержащие его в ослеплении.

Феофан Затворник3

 

 

 

 

1. МЫ ВСЕ ВЕРИМ

 

Есть у нас довольно распространенное воззрение, будто люди могут прожить жизнь без всякой веры и будто “образование”, а в особенности “научное образование”, несовместимо с верою. Образованный человек, думают люди, не может верить: он слишком много “знает”, и “самое существенное” он уже “понял”; так, например, он знает, что все совершается по законам природы и что эти законы природы рано или поздно будут изучены; во что же ему еще “верить”? Сущность культуры и прогресса сводится к следующему: идет просвещение, а вера усту­пает и исчезает. Согласно этому, верить могут лишь те, кого еще не коснулось просвещение, но вот придет время — они будут просвещены и перестанут верить, ибо на самом деле всякая вера есть не что иное, как суеверие. Итак: будущее принадлежит просвещенному безверию и безбожию.

Тот, кто хочет зорко и верно видеть происходящее и, особенно, понять и одолеть переживаемый нами духов­ный кризис, должен, прежде всего, вдумчиво отнестись к этому воззрению и критически разобраться в нем, ибо оно укрывает в себе не одно роковое недоразумение или заблуждение.

Бесспорно, есть немало людей, которые не верят в Бога. Но это совсем не значит, что они ни во что не верят и что поэтому их можно причислить к людям, живущим без всякой веры. Ведь возможно, что они верят не в Бога, а во что-то другое... Во что же? В нечто такое, что они принимают за главное и существенное в жизни; что действительно для них и есть самое важное, чем они доро­жат и чему они служат; что составляет предмет их желаний и стремлений. Такое отношение и есть отношение веры; и кто имеет такой предмет, тот верит в него.

Этим мы вскрыли первое недоразумение, первый предрассудок: люди обычно думают, что “верить” это то же самое, что “признавать за истину”. На самом деле это не так: вера есть нечто гораздо большее, более творчес­кое и более жизненное. Мы все считаем “истиною” — таблицу умножения, геометрические теоремы, химические формулы, географические данные, установленные истори­ческие факты, законы логики; мы совершенно уверены в том, что они верны, что мы спокойно можем пользо­ваться этими истинами и применять их в жизни. Мы это и делаем, и притом уверенно и успешно: высчитываем, путешествуем, строим, наблюдаем природу, спорим, доказываем, составляем и принимаем лекарства и т. д. И что же? Все выходит, удается, подтверждается. То, что мы признали в теории за истину, оказывается и на практи­ке правильным и верным. И мы все это знаем, и согласно этому мы в жизни и действуем. Но о вере здесь нет еще и речи...

“Верить” — это гораздо больше, чем “признавать за истину”. И так обстоит и в теории, и на практике. Есть холодные истины, к которым мы и относимся холодно; мы устанавливаем их и пользуемся ими равнодушно или, самое большее, с некоторым “уважительным интересом”. Мы узнаем о них и признаем их глубиною нашей души; мы подтверждаем их и соглашаемся “опираться” на них теоретически и практически, отнюдь не отзываясь на них сердцем. Они дают нам известную уверенность, но только во второстепенных делах, не в главных и важнейших вопросах нашей жизни. Они светят нам наподобие улич­ных фонарей, без которых нам было бы и неудобно, -и неуютно; но душу нашу они не согревают и не воспла­меняют. Тысячу раз мы пройдем мимо них или примем их во внимание, или даже воспользуемся ими без того, чтобы могучие и творческие источники нашей души пришли в движение; напротив — там все остается безраз­личным, молчаливым и неотзывчивым. Кто из нас начнет “верить” — в классификацию химических элементов, открытую Менделеевым, в таблицу логарифмов, в хроно­логический обзор событий 19-го века, в горную карту Европы или Азии? И даже тот из нас, кто усомнится в этих “законах” или “истинах” и начнет критиковать их или опровергать,— поколеблется не в вере, а только в познавательной уверенности.

О вере позволительно говорить только там, где истина воспринимается глубиной нашей души; где на нее отзы­ваются могучие и творческие источники нашего духа; где говорит сердце, а на его голос отзывается и остальное существо человека; где снимается печать именно с этого водного ключа нашей души, так что воды его приходят в движение и текут в жизнь.

Человек верит в то, что он воспринимает и ощущает как самое главное в своей жизни. Скажи мне, что для тебя самое важное в жизни, и я скажу, во что ты веришь. Душа твоя прилепляется к тому, во что ты веришь, и как бы • живет и дышит им; ты желаешь предмета своей веры, ты ищешь его; он становится источником твоей радости и остается им даже тогда, когда тебе его не хватает. Здесь пребывают твои чувства и твое воображение. Словом, здесь реальный центр твоей жизни: тут твоя любовь, твое служение, тут ты идешь на жертвы. Здесь твое сокро­вище, а где сокровище твое, там и сердце твое, так и вера твоя.

И вот, сколько бы мы ни искали, мы не найдем такого человека, который ни во что не верил бы. Чем глубже за­глянем мы в человеческую душу, тем скорее мы убедимся, что человек без веры вообще не может жить, ибо вера есть не что иное, как главное и ведущее тяготение чело­века, определяющее его жизнь, его воззрения, его стрем­ления и поступки.

Правда, не всегда легко установить, к чему прилеп­ляется и тянется тот или другой человек... Иными слова­ми: где бодрствует его душа? где она загорается? что для нее выше всего? в чем сокровище его жизни? где он способен жертвовать? Может быть и так, что он и сам этого не знает; или еще так, что, по-видимому, он в течение всей своей жизни “ни во что не верил”: явно относился ко всему безразличному, оставался тепло-прохладным; он как бы прозябал всю свою жизнь, не имея никакого реального центра, ни от чего не зажигался; нигде душа его не вела интенсивной жизни; не было у него сокровища; ничему он не служил и не жертвовал. Однако жизненные наблюдения заставляют нас установить, что такие люди, такие безразличные, “проблематические” натуры, являются обычно людьми с дремлющею верою. Пока над водами жизни царит безветрие, кажется, что их душа пребывает в тихой дремоте: мертвенно повисли паруса; малые волны повседневной жизни катятся мимо них без цели и смысла; ни воли, ни свершений, ни судьбы. Но жизненная буря может изменить всю эту картину. Потрясенная, возмущен­ная, может быть, раненая душа пробуждается ото сна, собирается с силами, отличает главное от неглавного, приемлет важнейшее и священное, совершает свой выбор, решение следует за решением, поступок за поступком — и жизненный корабль, руководимый верою, плывет на всех парусах. И если присмотреться к человеку в такой жиз­ненный час, то всегда обнаружится, что процесс внут­реннего отбора и оформления совершался уже давно, но — в глубине, сокрытой от глаз, и как бы в некоторой медли­тельности. Где-то там, в таинственной тишине, уже возни­кала "твердь среди воды" и “свет” уже отделялся от “тьмы”... Но вот настал час страдания и воззвал голос великой беды; и что же? — все сложилось и созрело в кратчайшее время так, как если бы оно только и ожидало этого часа и этого голоса. Можно было бы сказать: знамя уже развевалось, но мрак царил, и его не было видно; и исповедание уже сложилось, но пребывало в безмолвии; и выбор был уже совершен, и путь был предначертан — и оставалось только пойти по этому пути...

Жить на свете — значит выбирать и стремиться; кто выбирает и стремится, тот служит некоторой ценности, в которую он верит. Все люди верят: и образованные и не­образованные, и умные и глупые, и сильные и слабые. Одни сознают, что они верят, другие верят, не сознавая этого. Одни знают и то, что они верят, и то, во что они верят, а может быть, и то, на каком основании они верят. Другие верят просто, не зная этого за собою и, может быть, ни разу в жизни не подумав, во что же это они, собственно говоря, верят и есть ли у них какие-нибудь основания для этой веры. Но вера всегда остается первичной силой человеческой жизни —совершенно независимо от того, понимают люди это или нет. Человеку дана возможность дорожить своей верой, беречь ее, укреплять, очищать и углублять; как бы строить ее и воздвигать на ее основе свое миросозерцание и свой характер; формировать ее содержание в виде догмата и символа веры; создавать на этом фундаменте церковь и богослужение; превращать ее во всеохватывающую целокупность жизни и смерти. Однако человек имеет и другую возможность: пренебре­гать своею верою, оставлять ее на произвол случайностей, пронизывать ее предрассудками и суевериями, превра­щать ее в слепой и разрушительный фанатизм, или же отводить ей один уголок своей души, и притом самый трусливый и лицемерный. Человек может заблуждаться в своей вере и идти по ложным путям; он может разоча­ровываться в своей прежней вере и отходить от нее; хуже того, он может изменять своей вере по расчету и “прода­вать” ее. Но в одном человеку отказано, одного он не мо­жет: именно — жить без веры.

 

 

2. ВЕРА И ЖИЗНЬ

 

Кто однажды поймет и продумает это, тот перестанет делить людей — на живущих “с верой” и живущих “без веры”, или, во всяком случае, тот перестанет придавать этому условному и неточному делению прежнее значе­ние; и благодаря этому он избавится от многих мнимых проблем, от целого ряда бесполезных парадоксов. На­против, он поставит новый и чрезвычайно поучительный вопрос: во что же, собственно говоря, верят так называ­емые “неверы”? И если он сам причислял себя доселе к “неверам”, к “безрелигиозным” или “безбожникам”, то во что же он сам при этом все-таки верил? Потому что оказывается, что он сам все-таки во что-то верил, это уже установлено. Верят все: и тепло-прохладный “свободо­мыслящий”, и воинствующий безбожник, и ожесточенный материалист; верят и социалисты, и коммунисты, и гони­тели христианства... И чем решительнее эти “враги веры” нападают, чем ожесточеннее их преследование и воз­двигаемые ими гонения, тем яснее они обнаруживают, что у них есть в виду нечто такое, что они считают “глав­нейшим” и “важнейшим”; они воображают, будто владе­ют какой-то важнейшей и драгоценнейшей истиной, к которой они прилепились душой и волей. Они считают себя “неверами”? Они объявляют себя “безбожниками”? Пусть. Этим они хотят только подчеркнуть, что они не принадлежат ни к какому определенному исповеданию, кроме... собственного, разделяемого ими самими; что они не входят ни в какую церковную общину, кроме... своей собственной общины, которую они не хотят называть “церковью” (обозначая ее как “партию” или как “орден”, или как “международное общество”)... Да, они не верят в Бога; но это означает, что они верят не в Бога, а во что-то иное. Они критикуют или поносят веру вообще... Этим они, как настоящие фанатики своей веры., объявляют, что они признают только свою веру обоснованной, един­ственно верной и единственно допустимой; все же осталь­ные веры и исповедания они относят к “глупым пред­рассудкам” или “вредным суевериям”. Они воображают, будто они одни владеют тем спасительным словом, той непогрешимой правдой, которая освобождает и оплодо­творяет благие, творческие силы человека; будто им одним известно то начало, тот принцип, который верно отличает “главное” от “неглавного”, “доброе” от “злого”, который указует человеку верную цель его жизни и верный путь, ведущий к этой цели. Они — верят и во­ображают, будто обладают истиной и единственно верной верой. И тот, кто читал писания воинствующих безбож­ников и присматривался к их разрушительной работе, тот не может не согласиться, что эта характеристика соответствует действительности.

Но во что же верят те люди, которые верят не в Бога и потому считают себя “неверами” вообще или “безбож­никами”? Они верят во всевозможные небожественные силы и обстояния.

Большинство верит, по-видимому, в наслаждения или особливо в чувственные наслаждения, во все, что к ним ведет и с ними связано; это для них — важнейшее в жизни; это их цель, это их путь; этому они служат, ради этого они жертвуют всем остальным; здесь у них критерий, по которому они отличают “хорошее” от “дурного”; здесь их “сокровище” их сердце. Есть такие люди, которые признают и выговаривают это открыто: “я хочу земного счастья, наслаждения и спокойствия, ибо это главное в жизни” (гедонизм); “я ищу в жизни денег и власти” (мамонизм); “главное в том, чтобы все люди несли одинаковую работу и имели одинаковые права, ибо только тогда они смогут одинаково наслаждаться жизнью, быть равно счастливыми” (социализм); “все дело в том, чтобы дерзновенно завладеть земными блага­ми и безоглядно наслаждаться ими” (большевизм); “главное в том, чтобы дать массам земные блага и удоб­ства, а для этого надо у всех все отнять (всеобщая пролетаризация) и всех подчинить монопольному работо­дателю (всеобщее хозяйственное и политическое порабо­щение, коммунизм)” и т. д.

Однако наряду с этими течениями есть немало таких людей, которые не выговаривают вслух своей веры и не признаются, в чем же она, собственно, состоит: одни из них просто избегают касаться этих вопросов; другие скромно ссылаются на свою внутреннюю неуверенность; третьи выдвигают теорию, в силу которой человек вообще не может иметь никакого “достоверного знания” (агно­стицизм); иные ссылаются на свое неотъемлемое право — оставаться “безразличными” и на свою обязанность — относиться терпимо ко всякому чужому верованию; иные же отступают в сферу проблематического “свободо­мыслия”... В известном смысле они правы: верить можно только искренно и свободно, а свобода требует веро­терпимости; нельзя принудить человека к той или иной вере; и никто не обязан рассказывать другим людям .вслух, во что именно и как именно он верит... Но видимое “безразличие” и явное умолчание, действительная скромность и насмешливая мистификация — не осво­бождают человека от неизбежности верить. Нельзя человеку не иметь определенной жизненной цели и жизненной ценности, в которые он верит и которым он служит. Однако психологически можно понять, что есть люди, у которых эта “высшая” и “главная” жизненная ценность такова, что для них выгоднее умалчивать о ней и замалчивать ее до конца. Ведь молчание создает некий загадочный мрак, в котором многое неразличимо и многое может остаться сокровенным... И не всегда бывает легко установить, кто молчит от настоящей религиозной скром­ности, а кто из умного или хитрого житейского рас­чета...

Если бы удалось однажды пронизать все человеческие сердца без исключения таинственным лучом света так, чтобы у всех выступила и въяве обнаружилась главная ценность жизни, составляющая предмет веры, то очень возможно, что все мы просто ужаснулись бы... Потому что, вероятно, оказалось бы, что большинство людей верит в нечто такое, что не только не обещает им ни блага, ни спасения, но что прямо ведет их к погибели. Люди живут и верят очень часто в слепоте и беспомощности, и не знают, и не догадываются о том, что человеку над­лежит строить свою веру, а не предоставлять ей расти наподобие полевой травы, и вследствие этого люди очень часто верят, т. е. прилепляются не только своим “правдо­подобным” мнением, а сердцем, волею и делами, служе­нием и жертвенностью к таким жизненным содержаниям, служить которым и идти на жертвы ради которых по­истине нет никакого смысла...

Вот ключ к современному духовному кризису, охваты­вающему все человечество. И овладев этим ключом, и поняв, что происходит в мире, мы не можем не подивиться тому, что современному человечеству, в общем и целом, живется все еще так хорошо и слишком хорошо по срав­нению с теми бедами и страданиями, которые могут воз­никнуть из этого кризиса.

Есть некий духовный закон, владеющий человеческой жизнью; согласно этому закону, человек сам постепенно уподобляется тому, во что он верит. Чем сильнее и цель­нее его вера, тем явственнее и убедительнее обнаружива­ется этот закон. Это нетрудно понять: душа человека пленяется тем, во что она верит, и оказывается в плену; это содержание начинает господствовать в душе чело­века, как бы поглощает ее силы и заполняет ее объем. Веря во что-нибудь, человек постоянно ищет этого предмета, предпочитает его, занимается им и явно, и втайне; человек воображает себе этот предмет, вступает с ним в самые прочные отношения, желает его; этот предмет как бы занимает и поглощает его внимание, его сосредоточенность, его душевные силы. Это можно было бы выразить так: человек постоянно (то сознательно, то бессознательно) медитирует*  о том предмете, в который он верит. Вследствие этого душа вживается в этот предмет, а самый предмет, в который она верит, проникает в душу до самой ее глубины. Возникает некое подлинное и живое тождество: душа и предмет вступают в особое единение, образуют новое живое единство. И тогда мы видим, как в глазах у человека сияет и сверкает предмет его веры; то, во что ты веришь, сжимает трепетом твое сердце, напрягает в минуту поступка твои мускулы, направляет твои шаги, прорывается в словах и осуществляется в по­ступках...

Так обстоит всегда. Если человек верит только в чув­ственные наслаждения, принимая их за главнейшее в жизни, их любя, им служа-и предаваясь, то он сам пре­вращается постепенно в чувственное существо, в искателя земных удовольствий, в наслаждающееся животное; и это будет выражаться в его лице и в его походке, смотреть из его глаз и управлять его поступками. Если человек верит в деньги и власть, то. душа его постепенно высох­нет в голодной жадности, в холодной жажде власти; и опытный наблюдатель прочтет все это в его взоре, услышит в его речи и не ошибется, ожидая от него со­ответствующих поступков. Если он поверит в классовую борьбу и завистливое равенство, то он сам скоро станет профессиональным завистником и ненавистником, и в глазах его отразится черствая злоба, а в поступках— политическое ожесточение и т. д.

Однако тот же самый закон обнаруживается и на благих путях, но с тем различием, что человек будет не “верить”, а “веровать”, и это придаст его вере особую силу и глубину.

Замечательно, что русский язык придает идее “веры” два различных значения: одно связывает веру с потреб­ностью верить, а другое — со способностью веровать.

Верят — все люди, сознательно или бессознательно, злобно или добродушно, сильно или слабо. Веруют же — далеко не все: ибо верование предполагает в человеке способность прилепиться душою (сердцем и волею, и дела­ми) к тому, что действительно заслуживает веры, что дается людям в духовном опыте, что открывает им некий “путь ко спасению”*. В карты, в сны, в гадание, в астро­логические гороскопы — верят; но в Бога и во все боже­ственное — веруют**. В суеверия “верят”, верят от страха и боятся от своей веры; и чем больше боятся, тем сильнее верят, и обратно. Но в то, что подлинно есть (что не “всуе”, не напрасно),—“веруют”, и от этой верующей веры получают спокойствие^ перестают бояться. “Веря­щие” люди чаще всего не имеют единого и общего им всем духовного предмета, и потому их вера разъединяет их, не создавая ни религии, ни церкви. Но “верующие” люди имеют единый и общий им всем духовный Предмет; они вступают в творческое единение с Ним, а через это объединяются между собою: слагается религия и церковь.

Важно отметить, что оба эти оттенка, передаваемые глагольной формой, сливаются и как бы исчезают в суще­ствительном “вера”. Вера живет и в том, кто “верит”, и в том, кто “верует”. Она выражает у обоих склонность души видеть в чем-то жизненно главное и руководящее и прилепляться к нему своим доверием и преклонением. Но эта приверженность души поднимает человека на настоящую высоту только тогда, когда она находит себе высший и достойный предмет***.

И вот, если закон “отождествления через веру” об­наруживается уже на низших ступенях жизни и веры, то настоящей силы и полноты он достигает именно у верующих людей.

Если человек верует в Бога или хотя бы в божест­венное начало, проявляющееся в земных явлениях и обстояниях, то божественные содержания становятся для него жизненным центром и в созерцаниях, и в поступ­ках, чем-то важнейшим и главнейшим, любимым, иско­мым, желанным и уже в силу одного этого — всегда при­сутствующим в душе обстоянием. Узреть с очевидностью лучшее и не восхотеть его, и не осуществить его — почти невозможно для человека; но также невозможно для него осуществить это лучшее и не стать самому лучшим, чем был раньше. Веровать в Бога значит стремиться к со­зерцанию Его, молитвенно “медитировать” о Нем, стре­миться к осуществлению Его воли и Его закона; от этого возрастает и усиливается божественный огонь в самом человеке; он очищает его душу и насыщает его поступки. На высших ступенях такой жизни возникает то живое и таинственное единение между человеком и Богом, о кото­ром так вдохновенно и ясновидчески писал Макарий Великий, характеризуя его как внутреннее “срастание” или “срастворение” (по-гречески — “xgacric;”), от которого душа становится “вся — светом, вся — оком, вся — радо­стью, вся — упоением, вся — любовью, вся — мило­сердием, вся — благостью и добротою”*... Естественно, что от такого перерождения души изменяется и внешний вид человека, о чем он сам может и не знать, но что другим людям бывает трудно не заметить**.

Отшельник, проводящий свою жизнь в “богомыслии” и “богоделании” (“……………….”, по выражению Макария Великого), приобретает некую подлинную богоозарен-ность в душе и в ее телесном обнаружении. Подобно этому душа истинного художника становится гармони­ческою, поющею, мернозданною, утонченно созерцатель­ною; и самое лицо его может стать ликом. Так, горящее сердце патриота укореняется в духе, силе и славе его родины. А тот, кто занимается черной магией и медитирует о сатане, незаметно становится сам, и по лицу и по голосу, дьяволообразным...

Кто во что верует, тот тем и живет, и обратно: скажи мне, чем ты живешь как самым важным для тебя, и я скажу тебе, во что ты веришь или веруешь. Ибо человек есть не что иное, как живая целокупность того, чем он живет и что он осуществляет, и притом именно потому, что он это любит и в это верит. Вот почему: “по плодам их узнаете их” (Мтф. 7, 16 и 20).

 

 

3. НЕ ВСЕ ЗАСЛУЖИВАЕТ ВЕРЫ

 

Так выясняется живая сила веры — и благой и дур­ной, и мудрой и неразумной, и парящей и пресмыкающей­ся. Как только слагается вера во что-нибудь определенное, слагается и захватывает душу, она оказыва­ется первичной, ведущей силой человеческой жизни. Напрасно было бы принимать “твердое решение” — ни во что не верить. Это могло бы привести только к само­обману, ибо человек все-таки будет верить и только на­прасно внушать себе, что он “решительно” ни во что не верит; или же он будет условно понимать веру как веру в Божественное, запрещать себе именно эту благую, мудрую и парящую веру, подрывать и уродовать ее в себе и уже силою этого прилепляться душою к чему-нибудь богопротивному, дурному и гибельному.

Поистине это небезразлично, во что люди верят; и во многое, во что люди верят,— не стоит верить, ибо от этого не будет ничего, кроме вреда и гибели. Вера указует человеку его жизненный путь; она определяет его отношение к себе, к людям, к. природе и ко всему священному в жизни человека. И потому совсем не безразлично, верит ли человек в пошлое, разъединяющее, уродливое и погрязает вследствие этого в животности и злобе, или он верует в духовно-значительное, соединяющее и пре­красное и вследствие этого парит наподобие ангела в благом и мудром служении. Вот почему надо признать, что решительно не все заслуживает веры.

Но что же именно заслуживает ее? Во что стоит верить? Есть ли здесь какой-нибудь верный и убедитель­ный критерий?

Вот ответ. Жить стоит только тем и верить стоит в то, за что стоит бороться и умереть, ибо смерть есть истинный и высший критерий для всех жизненных содержаний. Достаточно самому применить этот критерий, со всей надлежащей серьезностью и во всем его глубоком значе­нии, и осветить им любое жизненное содержание — и его верность и убедительность раскроется перед очами.

Смерть ставит перед нами вопрос о самом главном, об основах нашего земного существования, о личной жизни в ее целом. Смерть есть та сила, которая обрыва­ет поток повседневных обстоятельств и впечатлений и выводит человека из него; она ставит нас перед основным вопросом: “ради чего ты живешь? во что веришь? чему ты служишь? в чем смысл твоей жизни? верен ли твой выбор, или ты до сих пор даже и не удосужился выбрать   что-нибудь? стоит ли жить тем, чем ты живешь, и верить в то, во что ты веришь? если стоит, то за это стоит бороть­ся и умереть! Ибо то, что не стоит смерти, то не стоит ни жизни, ни веры!..”

Это обнаруживается и подтверждается даже в самых простых, житейски повседневных условиях: кто живет для собственного удовольствия или личного наслаждения и ни во что другое не верит, тот видит во всем (в вещах, в богатстве, в людях, в своем государстве) лишь сред­ство или орудие и ни с чем не связывает себя безуслов­ной связью, на жизнь и на смерть; ему не за что бороться до конца, ему нет смысла рисковать в этой борьбе своей жизнью; и потому при появлении смертельной опасно­сти он будет думать только о себе и о спасении своей жизни любой ценой. Он все побросает и от всего отречет­ся, соображая, что если он сохранит жизнь, то он со­хранит и возможность новых наслаждений в будущем, а если он утратит жизнь, то он утратит и все возможные земные наслаждения. И, став неожиданно для самого себя дезертиром своего жизненного пути, он, может быть, впервые спросит себя: “да стоило ли мне жить тем, чем я жил доселе, если я так легко отрекся от этого без борьбы? не служил ли я каким-то кумирам, которым не стоило и служить?”

Так обстоит со всеми людьми, которые не видят в жизни ничего, кроме земного, чувственного, и не имеют в виду главного, всеобщего и духовного: как только перед ними встает вопрос о главном и личная смерть оказывается у порога, они бросают все и спасают свою жизнь; им нет смысла бороться за какую бы то ни было земную единичность, ибо личная жизнь кажется им дороже всякого отдельного (да еще земного и чувствен­ного) жизненного содержания. Но если они начинают борьбу и ведут ее на смерть, говоря: “лучше совсем не жить, чем потерять отчий дом, семью или свободу”,— то это означает, что с этими благами у них был связан некоторый высший смысл и священное значение и что здесь у них дело не сводилось к личным наслаждениям. Можно понять, что человек отдает свою жизнь в борьбе за свое право, за свободу, за веру, за родину, за храмы, за свой народ, но отдать ее за личные удовольствия — просто не стоит. 'Это мы видим всюду, где у людей сохранилось хотя бы немножко чутья для высшего смысла жизни и для истин­ного значения веры: там они воспринимают смертельную опасность, откуда бы она ни надвигалась,— будь это болезнь или война, или землетрясение, или политический террор, или какая бы-то ни была иная катастрофа,—как призыв, как пробуждение, как потребность одуматься или даже как начало глубокого жизненного обновления. И только там, где это чутье для высшего смысла жизни и для истинного значения веры совсем иссякло и отлетело, где душа впала в совершенную религиозную слепоту и бесплодность,— только там человек может перед лицом какой-нибудь опасности или неудачи проклясть самую жизнь свою и от случившегося с ним несчастия искать спасения в смерти. Такие люди живут всю свою жизнь так, как если бы для них были только две возможности: наслаждение или смерть. Наслаждение определяет и исчерпывает смысл их жизни и содержание их веры; но именно поэтому смерть их остается столь же бес­смысленной, сколь бессмысленна была и вся их жизнь.

Скажи мне, за что ты хотел бы отдать свою жизнь, а я скажу тебе, во что ты веришь. Ибо вера ставит каждо­го из нас перед высшей ценностью жизни, перед послед­ним вопросом бытия, перед нашим существованием в целом: когда смерть вопрошает душу, то душа отвечает верою. Верующему свойственно крепко держаться за свою веру — ив жизни, и перед лицом смерти; но именно перед лицом смерти ему неизбежно спросить самого себя: да стоило ли, в самом деле, жить тем, чем я жил до сих пор? верна ли и крепка ли была моя вера?

Вот почему каждый из нас должен спросить себя: стоит ли отдавать жизнь за то, во что я верю? Имеет ли смысл умирать за это? Послужит ли моя смерть некоторо­му высшему и общему делу, которое не кончится с моей жизнью, но переживет меня, которое осмыслит мою жизнь и освятит мою смерть, которое вознесет меня выше меня самого и вплетет мои силы и мое служение в божественную ткань мироздания? Если да, то я верю во что-то истинно священное, во что стоит веровать, за что стоит бороться и умереть. Если нет, то я, вероятно, заблуждаюсь в моей вере и верю в нечто нестоящее; и тогда мне необходимо пересмотреть всю мою веру и всю мою жизнь до самой глубины и обновить их так, чтобы вера моя стоила борьбы на смерть, а жизнь приобрела бы смысл, не исчерпыва­ющийся смертью.

И еще каждый из нас должен спросить себя: способен ли я, готов ли я умереть за то, во что я верю? Если да, то моя вера сильна, глубока и действенна. А если нет, то сила моей веры невелика, и, может быть, она невелика именно потому, что прилепилась к нестоящему. Ибо поистине — огонь веры усиливается от прикосновения к подлинно священному и становится необоримым пламе­нем от единения с подлинно божественным; этот огонь истинной веры, хотя и живет в личной душе человека, но источником своим имеет не только ее одну...

Все то, что мы высказали, можно было бы объяснить так. Человек не может жить без веры, но он может иметь веру слабую и дурную, ибо далеко не всякое жизненное содержание заслуживает веры. Слепо и неумно при­лепляться к чисто земным обстояниям, т. е. к чувственно-единичным вещам как таковым, превращать их в на­стоящий центр своей жизни, принимать их как свое люби­мое и главное, поклоняться им как высшей ценности, видеть в них высшую цель жизни, служить им и жертво­вать ради них всем остальным. Из этого могут возник­нуть только внутренние противоречия, измена и бес­смыслица. Такая вера унижает самого верующего, ибо она превращает его самого в случайного слугу случай­ностей, во что-то несущественное, как бы в существо двух измерений (ибо остаются два измерения: тело и душа, слепые для духа и оторвавшиеся от него). Такая вера подрывает свою собственную силу и свой собствен­ный смысл; она с самого начала дышит неверностью и предательством и испаряется при первом дыхании смерти. Конечно, человеку предоставлено верить во все, что ему угодно, и в нелепость, и во вредоносное, и в погибельное: и вследствие этого нетрудно найти людей, которые в дей­ствительности верят в подобные вещи — в суеверные приметы (нелепое), в целебное искусство шарлатанов (вредоносное), в культивирование темных, сатанинских сил души (погибельное). Но человеку не дана возмож­ность создать из нелепости или из любого порока — религию и церковь. Религия и церковь возможны только при наличности совсем особых условий, а именно: глубо­кого и искреннего чувства и сильной, творческой веры, а это дается только жизненно здоровому духу; и далее необходимо такое содержание веры и такой уровень ее, которые были бы свободны от душеразрушительного влияния, от духовных ценностей и от начатков внутрен­него предательства.

Однако во всех случаях и на всех путях жизни чело­век живет и умирает или влача земные оковы своей веры, или несомый ее духовными крыльями…

 

 

4. ЗНАНИЕ И ВЕРА

 

В наши дни есть еще один предрассудок в отношении к вере, согласно которому “знание” есть нечто достовер­ное, доказательное, истинное, а “вера” есть в конечном счете не более чем “суеверие” (т. е. вера всуе, напрасная и неосновательная). Доказанное и обоснованное не приемлется на веру: оно познается и знается, оно мыслит­ся. Верить же можно лишь в то, что не обосновывается и что поэтому не основательно, в то, что не доказуется и потому не имеет за себя ничего достоверного. Поэтому здесь только и можно “верить” или “веровать”.

С этой точки зрения многие из наших современников говорят почтительно или даже с пафосом о мысли, знании и науке, и с презрением, или по крайней мере со снисхож­дением, о вере и верующих людях. Кто расположен к снисхождению и терпимости, тот осуждает веру и веру­ющих не так строго: надо уж предоставить “глупым” и “необразованным” верить в их “фантазии”, что же с ними поделаешь, особенно если фантазии “приличны” и “гуман­ны”. Но кто “серьезно” относится к знанию и доказатель­ству и помнит о вреде предрассудков и об опасности суе­верий, тот уже не обнаруживает ни снисхождения, ни терпимости; он уже категорически требует “просвещения” и “борьбы с обскурантизмом”. Но если всякая вера есть, в сущности говоря, “суеверие”, а насаждают суеверие именно упорные и зловредные обскуранты, с которыми необходимо бороться, то приговор над христианством во всех его исповеданиях оказывается уже произнесен­ным...

Ясно, что в этом предрассудке, при последователь­ном и волевом отношении к нему, уже заложено гонение на христианство.

За этим предрассудком скрывается на самом деле целое гнездо недоразумений и ошибок. С одной стороны, это воззрение безмерно переоценивает мысль и знание и придает так называемым “доказательствам” преувели­ченное значение, ибо на самом деле многое, что люди причисляют к “мыслимому” и “знаемому”, остается не­обоснованным и недоказанным. С другой стороны, вера и суеверие совсем не одно и то же; в области веры имеется своя особая достоверность и свои полноценные основания; не замечать их или отвертываться от них можно только по недостатку духовного опыта.

Так, прежде всего, было бы совсем наивно думать, что человеческое “мышление” и “знание” не делает ошибок или что оно способно доказать каждое свое утверждение. Вся картина мироздания в том виде, как его очерчивает наука, покоится на очень спорных и часто неясных гипотезах, которые иногда отчасти “подтвержда­ются” новыми наблюдениями, а иногда опровергаются и тогда — отвергаются. Эти гипотезы полезны, необходи­мы и драгоценны; без них исследование мира не могло бы совершаться и наука стала бы невозможною. Но они совсем не суть “доказанные истины”, даже и те из них, которые доселе подтверждались при наблюдениях. Чем дальше человек стоит от научной лаборатории, тем более он иногда бывает склонен преувеличивать достоверность научных предположений и объяснений. Полуобразованные люди слишком часто верят в “науку” так, как если бы ей было все доступно и ясно; чем проще, чем элементар­нее, чем площе какое-нибудь утверждение, тем оно кажет­ся им “убедительнее” и “окончательнее”; и только на­стоящие ученые знают границы своего знания и понима­ют, что истина есть их трудное задание и далекая цель, а совсем не легкая, ежедневная добыча.

Настоящий ученый прекрасно понимает, что “науч­ная” картина мироздания все время меняется, все ослож­няясь, углубляясь, уходя в детали и никогда не давая ни полной ясности, ни единства. Достаточно вспомнить,       f как изменилась вся картина мира после того, как астро­номическая система Птоломея была вытеснена системой Коперника; или — что дало науке и народам открытие электричества или радия, или беспроволочной передачи, или раскопки доисторических городищ, или спектральный анализ. Настоящий ученый знает, что наука никогда не будет в состоянии объяснить свои последние пред­посылки или определить свои основные понятия, напр., точно установить, что такое “атом”, “электрон”, “вита­мин”, “энергия” или “психологическая функция”; он знает, что все его “определения”, “объяснения” и “теории” суть только несовершенные попытки приблизиться к живой тайне материального и душевного мира. О продуктивно­сти науки не стоит спорить: за нее свидетельствуют вся современная техника и медицина. Но что касается ее теоретических истин и их доказуемости, т.о наука плавает по морям проблематического и таинственного.

Здесь проходит грань между ученым и полуобразо­ванным.

Настоящий ученый знает, доколе простирается его знание, и потому он духовно скромен. Он ищет и пыта­ется доказывать; он всегда добивается максимальной достоверности и доказательности, ясности и точности; но именно поэтому он знает, сколь   трудно это дает­ся, и всегда помнит, что полной достоверности у науки нет. Он всегда помнит, сколь ограничен объем того, что “уже познано”, и сколь сравнительно невелика сила и компетентность научной мысли; ибо поистине мысль есть только одна из способностей человека, наряду с другими, а научная мысль нуждается в опыте, для которого необ­ходимо чувственно воспринимать, ощущать, чувствовать, желать, воображать, созерцать и совершать поступки. Настоящий ученый понимает все это и не переоценивает ни отвлеченную мысль, ни науку в целом. Вот почему он не верит в отвлеченные схемы и мертвые формулы и хранит в себе живое ощущение глубокого, таинственного и священного. Этим и объясняется то обстоятельство, что среди настоящих и великих ученых многие питали и питают живую веру в Бога: их взор не ослеплялся тем, что уже познано и добыто, но оставался прикованным к тайнам мироздания и к скрытым в них богатствам, а созерцание этих тайн пробуждало в них тот внутренний, духовный опыт, от которого родится религиозное на­строение и “верующая” вера. Так, истинная ученость не уводит от Бога, а ведет к Нему.

Совсем иное дело полуобразованность. Такой человек не умеет исследовать и познавать; он умеет только “понимать” то, что просто и плоско, и — помнить. Он живет заученными формулами, от которых в голове все становится плоско и просто; он принимает это за “ясность” и поэтому воображает, будто все ему ясно и будто он призван все “объяснять” другим. Вот откуда у полу­образованных людей эта безмерная притязательность и безответственность: добыв без труда свою плоскую ясность, не научившись в труде познания — ни ответ­ственности, ни скромности, они смотрят не вверх, а вниз, не вглубь, а в отвлеченную пустоту, где все легко, легко­мысленно и беспочвенно. Они не создают сами ничего, но заимствуют все у других, перенимая, подражая, под­хватывая и повторяя. Есть немало людей, у которых и самое чтение книг получает такое же значение: по слову одного наблюдательного ученого, “они и читают-то только для того, чтобы иметь право не думать самостоятельно”... Нередко они выбирают себе какого-нибудь одного чело­века, который становится их “авторитетом”, “учителем” и “вождем”. Тогда они начинают верить в него и в его формулы. Все, что не укладывается в эти формулы,— или вовсе не существует для них, или подлежит “искорене­нию”; все несогласные с ними объявляются вредными лжецами и лицемерами. Такие полуобразованные фана­тики верят своему “учителю” с тою же легкомысленною неосновательностью, с какою они верят во всемогущество мысли и в свою мнимую “науку”. Таинственная глубина материального и душевного мира остается им недоступ­ной, и все их воззрение на природу и на людей оказыва­ется предметом их суеверия. И нередко бывает так, что чем пошлее их миропонимание, тем фанатичнее они верят' в него. Веровать же они не способны и к религии относятся с презрением и враждебностью, не подозревая о том, что именно у верующих вера может быть ответ­ственною, серьезною и глубокою. Вот источник современ­ного воинствующего безбожия.

Это состояние души, распространенное в современном человечестве, давно уже было подмечено нашими поэта­ми, описано и осуждено ими.

Так, у друга Пушкина, князя П. А. Вяземского4, мы находим следующие гневные строки:

 

 

Наш разум, омрачась слепым высокомерьем,

Готов признать мечтой и детским суеверьем

Все, что не может он подвесть под свой расчет.

Но разве во сто раз не суеверней тот,

Кто верует в себя, а сам себе загадкой,

Кто гордо оперся на свой рассудок шаткий

И в нем боготворит свой собственный кумир?..*

 

 

 

 

 

Еще глубже и пророчественнее звучит та же мысль у Тютчева5:

 

 

Не плоть, а дух растлился в наши дни,

И человек отчаянно тоскует...

Он к свету рвется из ночной тени

И, свет обретши, ропщет и бунтует.

Безверием палим и иссушен,

Невыносимое он днесь выносит...

И сознает свою погибель он

И жаждет веры... но о ней не просит...

 

 

 

Увы, люди этого уклада, по-видимому, далеки еще от сознания своей “погибели”. Они все еще верят в свою “полунауку”.

Достоевский имел это в виду, когда писал: “Полу­наука самый страшный бич человечества... Полунаука — это деспот, каких еще не приходило до сих пор никогда. Деспот, имеющий своих жрецов и рабов, деспот, перед которым все преклонилось... с суеверием, до сих пор не­мыслимым”*...

Но если полуобразованные люди склонны переоцени­вать науку и ее силы, то сущность истинной веры и рели­гии остается для них совсем непонятной.

На самом деле религиозная вера вовсе не связана с “глупостью” и “невежеством”; она нужна всем людям: и самым умным, и самым образованным. К сожалению, в мире немало людей, которые не умеют возвести свою слепую веру на уровень духовно-зрячего, религиозного верования; и наряду с ними есть еще больше людей, которые “принципиально” не хотят веровать, но совсем не верить не могут, и потому верят в нелепое и вздорное, а потом не хотят признаться в этом, отрицают свою веру и уверяют, что их нелепости “познаны” и “доказаны” (напр., воинствующие материалисты). И как же не проти­вопоставить им тех многих, умных и научно образованных людей, которые верно постигли сущность науки и границы человеческой мысли и тем освободили в своей душе место для искренней и чистой веры  в Бога!

Для того, чтобы это утверждение не казалось голо­словным, приведем несколько живых свидетельств, вы­сказанных великими естествоведами за последние четыре века. Их можно было бы привести гораздо больше**.

Вот суждение великого славянина Коперника6 (1473— 1543).

“Созерцая мысленно великолепный порядок миро­здания, управляемый с божественной премудростью, кто не почувствовал бы, что постоянное созерцание его и, так сказать, интимное общение с ним возводят человека к Высшему и к восхищению перед всезиждущим Строите­лем вселенной, в котором пребывает высшее блаженство и который есть венец всякого добра”...

А вот суждение Бэкона7 Веруламского (1561— 1626):

“Только поверхностное знание природы может увести нас от Бога; напротив, более глубокое и основательное ведет нас назад, к Нему”...

Знаменитый хирург своего времени Парэ8 (1517— 1590) говорил о своих пациентах: “Я перевязывал, целил — Господь”...

Галилео Галилей9 (1564—1642) записал: “И священ­ное писание и природа исходят от божественного Слова; первое—как внушение Святого Духа, вторая—как исполнительница Божиих велений”...

У Кеплера10 (1571—1630) читаем: “В творении— я касаюсь Бога как бы руками”... И еще: “О Отец света, Ты, который при помощи естественного света пробужда­ешь в нас желание света благодати, чтобы возвести нас к свету величия! Благодарю Тебя, о мой создатель и Господь, за то, что Ты обрадовал меня творением Твоим, ибо я был в восторге от дела рук твоих”...

Вот суждение знаменитого Бойля11 (1626—1691):

“Истинный естествоиспытатель нигде не может проник­нуть в познание тайн творения без того, чтобы не вос­принять перст Божий”.

Гете12 пишет (1749—1842): “Время сомнения про­шло — теперь люди так же мало сомневаются в самих себе, как в Боге”.

Заслуженный физик Эрстед13 (1777—1851) отметил:

“Всякое основательное знание природы ведет к познанию Бога”.

Анатом фон Халлер14 (1708—1777) высказал следу­ющее признание: “Меня познание природы научило мыслить более возвышенно о Боге, пред которым наша земля есть одна из маленьких пылинок, лежащих в бес­численном множестве у подножия его трона”:..

Лаконическую формулу оставил  нам  астроном Мэдлер15 (1794—1874): “Настоящий естествоиспытатель не может быть отрицателем Бога”...

Знаменитый геолог Лайэлль16 (1797—1875) записал следующее: “В каком бы направлении мы ни повели наши исследования, всюду мы открываем самые ясные доказа­тельства творческого Разума или его провидения, силы и мудрости”.

Следующие два замечания мы находим у прослав­ленного химика Либиха17 (1803—1873): “Это все мнения дилетантов, которые из своих прогулок у пограничных областей естествознания выводят свое право разъяснять незнающей и легковерной публике, как это, собственно говоря, возникли мир и жизнь и сколь далеко зашел человек в исследовании высших предметов”. “Не забывай­те,— говорил он своим студентам,— что мы при всех наших знаниях и исследованиях остаемся близорукими людьми, сила которых коренится в том, что мы имеем опору в высшем Существе”.

Зоолог Агассиц18 (1807—1873) устанавливает: “Из изучения природы каждый должен вынести убеждение, что все упорядочено неким возвышенным Духом”.

Ботаник Шлейден19 (1804—1881) высказывается в том же самом направлении: “Именно настоящий и точный естествоиспытатель никогда не может стать материали­стом в современном смысле слова, отрицателем духа, свободы и Божества”.

Весьма интересное признание мы находим у Чарльза Дарвина20 (1809—1882): “В состояниях самого крайнего колебания я никогда не был атеистом в том смысле, чтобы я отрицал существование Бога”.

Известный ученый фон Майер21 (1814—1878), открыв­ший закон сохранения энергии, пишет: “Если поверхност­ные головы, охотно выдающие себя за героев дня, не хотят признавать вообще ничего иного и высшего, кроме материального, чувственно воспринимаемого мира, то такую смешную претензию отдельных лиц нельзя ставить в укор науке; еще менее пользы и чести будет самой науке от этой претензии”. “Из целостного, полного сердца вос­клицаю я: истинная философия не может и не смеет быть не чем иным, кроме как пропедевтикой для христианской религии”.

Приведем, наконец, суждение знаменитого француз­ского ученого Дюбуа-Реймона22 (1818—1896): “Только божественному всемогуществу можем мы достойно при­писать, что оно до всякого представимого времени созда­ло всю материю посредством творческого акта”...

Приведенного достаточно. Желающие пусть обратят­ся еще к Ньютону23, Лейбницу24, Фехнеру25 и к философам всех времен и народов, исходившим непосредственно из духовного опыта*. Один из глубокомысленнейших исто­риков 19-го века (Карлейль) точно передает основной дух приведенных нами формул, когда говорит: “Человек вообще не может знать, если он не молится чему-то в опре­деленной форме. Нет этого — и все его знание оказывает­ся пустым педантством, сухим чертополохом”26...

Но молиться имеет смысл только тому, чему действи­тельно стоит молиться. Как же могут люди воспринять Бога? Где же путь, ведущий к Нему?

Благо тому, в чьей душе этот путь проторен с раннего детства...

Но как быть ищущему и еще не нашедшему?

 

 

5. ИСТОЧНИК ВЕРЫ

 

Итак, знание и вера совсем не исключают друг друга. С одной стороны, потому, что положительная наука, если она стоит на высоте, не преувеличивает ни своего объема, ни своей достоверности и совсем не пытается судить о предметах веры; она не судит о них ни положительно (“есть Бог”, “жизнь человека имеет высший, священный смысл”), ни отрицательно (“Бога нет”, “человек не выше обезьяны” и т. п.). Ее граница—чувственный опыт; ее метод — объяснять все явления естественными законами и стараться доказать каждое свое суждение. Она держит­ся за этот опыт и за этот метод, отнюдь не утверждая, что они всеобъемлющи и исчерпывающи, и отнюдь не отрицая того, что можно достигнуть истины в другой области при помощи другого опыта и другого метода*.

С другой стороны; настоящая вера вырастает именно из этого другого опыта и идет своим особым путем (“методом”), отнюдь не вторгаясь в научную область, не вытесняя и не заменяя ее.

Тот, кто полагает, что вера есть нечто произвольное, несерьезное и безответственное и что веровать можно только без всяких оснований в недостоверное и выдуман­ное,— тот жестоко ошибается; и ошибка его проистекает из наивности. Так, он, конечно, воображает, будто он хорошо знает и понимает, что такое человеческий опыт и что значит обоснованность и достоверность. На самом же деле он этого не знает и не понимает; и в этом его наивность. Поэтому он должен однажды убедиться в том, что он всего этого не понимает, и, убедившись, отказать­ся от своего предрассудка и взять назад все свои сужде­ния.

На самом деле человеческий опыт бесконечно шире, богаче и разнообразнее, чем это представляют себе со­временные материалисты и безбожники-. Когда они говорят об этом, то они представляют себе чувственный опыт, который дается человеку через его внешние чув­ства (зрение, слух, осязание и т. д.) и открывает ему доступ к материальному миру. Человек, прилепившийся исключительно к чувственным ощущениям (сенсуалист) и принимающий всерьез только то, что они ему приносят (а они говорят ему только о внешних, пространственно-протяженных вещах, т. е. о материальном), станет, сам того не замечая, материалистом.

Материалист привержен к одному-единственному источнику опыта; он верит только в него и пользуется только им; этот источник составляют внешние ощущения. Вследствие этого материалист отличается односторонностью, ограниченностью, скудостью своего опыта. Это не значит, что он в действительности имеет дело только с внешними, чувственными восприятиями, так что он только и может видеть, слышать, обонять, касаться и иметь вкусовые раздражения; нет, но он вырабатывает себе (иногда бессознательно, иногда сознательно) такую душевную установку, как если бы он не имел никакого другого опыта. Он живет и думает так, как если бы в его опыте не было никаких нечувственных содержаний, как если бы доказывать и обосновывать можно было только при помощи чувственных восприятии и только в области материальных вещей. Он не привык вращаться в сфере иного опыта и иных предметов. Он как бы прильнул раз навсегда к состояниям своего тела и к показаниям его органов, им доверился, в них поверил и затем уверил себя, будто ни у него, ни у других людей нет доступа ни к чему другому. Его внимание, его интерес, его желания, его деятельность обращены на внешнее; выражаясь условно, можно сказать, что он «экстравертирован» (обращен наружу). И если он видит человека «интровертированного» (обращенного вовнутрь, к внутреннему, нечувственному миру), то он оказывается не способным ни понять его установку, ни поверить ему на слово: он объявляет его выдумщиком, фантазером или обманщиком.

А между тем всякий сколько-нибудь опытный мыслитель мог бы без особого труда доказать такому наивному и самоуверенному материалисту, что он решительно неправ, ибо все сводится к односторонней скудости его опыта или, еще точнее — к нежеланию его заметить и принять всерьез другой опыт, без которого он сам не может обойтись. У материалиста, как и у всякого человека, имеются не только телесные состояния, но и душевные состояния; и многие из этих душевных состояний дают ему нечувственный опыт и открывают ему нечувственные предметы. Неумно и вредно закрывать себе глаза на это разнообразие и богатство опыта, культивировать свои низшие способности и отвергать или даже отрицать высшие. Еще глупее и вреднее — пытаться уговорить других людей к такому же скудоумию или прямо навязывать им это скудоумие в порядке государственного принуждения, как это делают коммунисты, предписывая материалистическое преподавание в школах и давая социальные преимущества безбожникам и воинствующим материалистам.

В действительности дело обстоит так, что человеку, наряду с чувственными ощущениями, даны и другие, бесконечно более благородные, утонченные и значительные источники опыта. Судьба каждого отдельного человека, целых поколений и национальных культур зависит от того, живут ли люди этим опытом, умеют ли ценить, развивать и творчески пользоваться источниками его и т.д. Весь современный духовный кризис, переживаемый человечеством, объясняется тем, что человечество вот уже в течение нескольких поколений пренебрегало источниками этого опыта и отвыкло, отучилось пользоваться ими; ослепленное успехами естествознания и техники, охладевшее к религиозным глубинам жизни, оно доверилось всецело (или почти всецело) чувственным ощущениям и вырастающей из них теории и практике. Вследствие этого люди нового времени изощрились в изучении материальной природы и в технических изобретениях и незаметно оказались в состоянии детской беспомощности в вопросах духовного опыта, духовной очевидности и духовных умений. Преодолеть этот кризис можно только одним способом: вернуться к этим благородным и чистым источникам духовного опыта, пробудить их и творчески зажить ими.

Человек не может жить одними чувственными восприятиями, исходя только из них и ограничиваясь только ими; может быть, это и доступно простейшим и низшим животным, но, напр., собаки и лошади стоят, несомненно, уже на более высокой ступени. Человеку же присущи, сверх телесных ощущений, еще чувствования, сила воображения, воля и энергия мысли. Конечно, он может пренебрегать этими состояниями или, так сказать, внутренними актами и сводить их к известному минимуму, уподобляясь животным, у которых преобладают чувственные ощущения и телесные потребности: человек может также превратить эти высшие потребности своей души в простое орудие своих телесных раздражении и потребностей, т.е. не столько жить ими, сколько злоупотреблять ими. Но если бы он вступил на этот путь, то из этого возникли бы только величайшая нужда, варварство и пошлость. Почему? Потому что эти пренебреженные и заброшенные душевные силы отнюдь не перестали бы жить и действовать в его душе, а стали бы нести нечистую жизнь и увлекать душу на гибельные пути, ибо орудие, которое не чистят и запускают и которым злоупотребляют, всегда становится вредным и опасным.

Конечно, можно относиться с презрением к жизни чувства — напр., к любви, радости, благодарности, уважению, благоговению, чести и патриотизму — и отвергать все это как «сентиментальность», но от этого душевные чувствования отнюдь не исчезнут, они станут только грубыми, злобными, нечистыми и отвратительными, т.е. душевно и телесно вредными, а духовно гибельными; они прилепятся к дурным содержаниям, и человеческая душа исполнится ненависти, зависти, злости, гордости и мстительности.

Точно так же «отвергнутая» и запущенная сила воображения отнюдь не исчезает и не прекращает свою жизнь; напротив, она разнуздывается и предается самым низменным, грубым и унизительным жизненным содержаниям: она отыскивает похотливые, безвкусные, злые образы и наслаждается ими, и проносится слепо и равнодушно мимо образов целомудренной чистоты, благородства и божественной красоты. Люди, не уводящие своего воображения к высшим, нечувственным содержаниям, становятся пленниками пошлости и, по слову мудрого Гераклита, всю жизнь «наслаждаются грязью».

Такая же судьба постигает и человеческую волю, если она оказывается духовно беспризорной и нравственно разнузданной: она начинает служить волку в человеке и становится его свирепым орудием. Невоспитанная, неодухотворенная, необлагороженная воля есть источник всех коварных, злобных и преступных поступков на земле. В ответ на это человек может, конечно, возразить, что все эти понятия и- мерила не имеют для него никакого смысла. Но эта ссылка есть лишь пустая фраза в его устах: как только чужое коварство, чужая злоба и преступность обрушатся на него самого, так он сразу ощутит, что означают эти идеи, и начнет поносить чужого волка, забыв о том, что он давно уже спустил с цепи своего собственного.

Подобно этому и мышление человека творчески создает культуру не тогда, когда оно прилепляется к чувственному и материальному, чтобы просто «наблюдать» его явления и умственно «разлагать» их (анализировать); из этого не возникла бы ни одна наука, ибо научное познание невозможно без логической мысли (которая совершенно нечувственна) и без математической мысли (которая почти нечувственна), а также без нравственно воспитанной воли и без нечувственной интуиции... Мышление человека только тогда на высоте, когда оно способно подниматься от конкретно чувственного к крылатому и интуитивно насыщенному отвлечению, сосредоточиваться на духовных содержаниях, пребывать в них, созерцать их и познавать их.

Все это означает, что помимо внешнего (чувственного) опыта человеку дан еще внутренний (нечувственный) опыт. И вот этот внутренний, духовный опыт и есть истинный источник и истинная область веры, религии и всей духовной культуры вообще. Воспитать человека значит, прежде всего, пробудить в нем эти духовные переживания и открыть ему доступ к этому духовному опыту. Только в этом опыте человек может постигнуть, что такое любовь, какова ее глубина и сила и в чем ее священное значение. Только здесь он может научиться отличать добро от зла, услышать в самом себе голос совести, постигнуть, что такое честь, благородство и служение. Только в этой области он может увидеть, что такое художественность и прекрасное искусство, воспитать свой вкус и развить свое восприятие красоты. Только духовный опыт может открыть ему, что такое истинное знание, очевидность и доказательство и в чем состоит научная культура и достоинство ученого.

Через духовный опыт человек, сообщается с божественной стихией мира и входит в живое соприкосновение с Богом. Отсюда возникает «верующая» вера. Здесь зарождается религия и церковь.

Пренебрегающий духовным опытом теряет доступ ко всему этому. Он как бы сам залепляет себе духовные очи и предается слепоте и пошлости. От всех вещей он видит только внешнюю видимость и довольствуется тем, что превращает ее в пустую, абстрактную схему. Глубина и тайна жизни уходят от него — и во внешнем мире, и в его собственной душе. Он блуждает по распутиям до тех пор, пока не ударится головой о гранитную стену тех духовных законов, которые он отверг, или пока не сокрушится в пропасти тех духовных запретов, над. которыми он доселе издевался. Ибо духовные законы и запреты связуют всех людей, в том числе и тех, которые отвергают их или издеваются над ними. Человеку дана свобода отвергать их и попирать их; но никогда еще человек и народ, идущий по этому пути, не вел на земле достойной, творческой и прекрасной жизни; напротив, все они разлагались душевно, впадали в общественный беспорядок и смуту и исчезали в духовном небытии.

Только духовный опыт — опыт, открывающий человеку доступ к любви, совести и чувству долга, к праву, правосознанию и государственности, к искусству и художественной красоте, к очевидности и науке, к молитве и религии,— только он может указать человеку, что есть подлинно главное и ценнейшее в его жизни; дать ему нечто такое, чем стоит жить, за что стоит нести жертвы, бороться и умереть; открыть ему истинный и единственный Предмет религиозной веры. Надо, чтобы он в самом деле увидел духовными очами то, во что он будет отныне веровать; чтобы он подлинно испытал и узнал божественность Бога и прилепился к нему свободно и целостно,— не понаслышке, не от усталости и отчаяния, не из доверия к чужому авторитету, ибо слухи меняются, и усталость проходит, и чужой авторитет может поколебаться. Человеку же нужен камень веры, который вечно был бы с ним,— и в песчаной пустыне, и в снежной буре, и в непролазном лесу, и в тюремной одиночке, и в одиночестве всеобщей клеветы и злобы; такой камень, который всегда можно было бы осязать как неколебимую твердыню и стать на него, как на некий столп утверждения... Человеку необходим свет очевидности, некая несгорающая купина, которая горела бы в нем самом, чтобы он мог и сам возгореться от нее; ему необходим свет неиссякающий и ему самому внутренне доступный. Источник такого света один: это духовный опыт, в коем человеку открывается лицезрение Божие. Отсюда — всякая подлинная, «верующая» вера, эта первая и высшая сила человеческой жизни, дающая ему свободный полет через жизнь и смерть. Только здесь человек может обрести своего Бога и Господа и соединить себя с ним любовью и верностью.

Только этот внутренний духовный опыт делает человекообразное существо воистину человеком, т.е. духовной личностью, с неразложимым, священным центром, с индивидуальным характером, со способностью духовно творить и наполнять духом общественную жизнь, свободу, семью, родину, государство, частную собственность, науку и искусство. Потому что последняя основа всего этого, творческий первоисточник всей духовной культуры есть Божественное в нас, даруемое нам в откровении живым и благим Богом, воспринимаемое нами посредством любви и веры и осуществляемое нами в качестве самого главного и драгоценного в жизни.

Иными словами: вся духовная культура возникает лишь из того и благодаря тому, что человек не ограничивает себя чувственно внешним опытом, не отводит ему ни исключительного, ни хотя бы преимущественного значения, но, напротив, признает основным и руководящим духовный опыт, из него живет, любит, верует и оценивает все вещи, а следовательно, им же определяет и последний смысл и высшую цель внешнего, чувственного опыта, т.е. сперва обретает «внутри себя» Божественное начало, а затем предоставляет ему водительство во всей внешней жизни.

Самым глубоким и могучим источником духовного опыта и религиозной веры является любовь.

 

Глава вторая

О ЛЮБВИ

1. ЧТО ЕСТЬ ЛЮБОВЬ

 

Первым и глубочайшим источником духовного опыта является духовная любовь. Ее надо признать основным и необходимым «органом» духовного опыта. И всякому христианину это должно бы было быть ясным без доказательств.

Все попытки определить любовь в логическом порядке были бы тщетны: того, кто ее не испытал, нельзя ни просветить, ни убедить в этом отношении. Впрочем, духовный опыт подобен в этом всякому другому опыту. Всякое доказательство покоится в конечном счете и в последней инстанции на живом опыте, на живом восприятии и увидении. Всякое доказательство ведет рано или поздно (чем скорее, тем лучше!) к предмету, который надо воспринять, увидеть и пережить; и тот, кто не может воспринять предмета или не хочет испытать и увидеть его, — тому вообще никогда и ни в какой области нельзя ничего доказать, ни в естествознании, ни в истории, ни в философии. Последняя ступень доказательства всегда звучит так: «а все это потому, что сам предмет таков; вот он — переживи, восприми, испытай и признай!» и потом: «если не хочешь или не можешь, то отойди, умолкни и не мешай другим!»... Именно так: неспособный к предметному опыту должен уйти из исследовательской лаборатории и прекратить всякие споры, и притом вследствие своей умственной или духовной неспособности. В философии дело обстоит совершенно так же, как и в высшей математике или в физике, или в юриспруденции...

И тем не менее живое своеобразие духовной любви может быть и должно быть описано. Что это за состояние — любовь? И чем отличается духовная любовь от недуховной?

Там, где начинается любовь, там кончается безразличие, вялость, экстенсивность: человек собирается и сосредоточивается, его внимание и интерес концентрируются на одном содержании, именно на любимом; здесь он становится интенсивным, душа его начинает как бы накаляться и гореть. Любимое содержание — будь то человек, или коллекция картин, или музыка, или любимые горы — становится живым центром души, важнейшим в жизни, главнейшим предметом ее. Оказывается, что любовь дает человеку, по слову Платона, сразу — душевное богатство и душевную бедность: богатство — ибо человек нашел сокровище своей жизни, которым он владеет и которое он как бы носит в себе: отсюда чувство душевного обилия, силы, счастья, повышенного интереса к жизни и благодарности за все это; бедность — ибо у человека возникает чувство, что он никогда не владеет своим сокровищем до конца и что без него и вне его он сам скуден, печален и одинок: отсюда чувство душевной скудости, слабости, несчастья, разочарования во всем и ропот на свою лишенность и нищету. И все же, несмотря на эту тоску лишенности, человек чувствует себя обогащенным и богатым.

Вот почему любовь есть радость, которая не покидает человека даже и в страдании, но светит ему сквозь все неудачи, лишения и огорчения, так что он радуется и тогда, когда терпит муку: ибо он знает, что он имеет в себе самом некое сокровище и чувствует, как от близости к этому сокровищу душа его заливается глубокой и тайной радостью, как бы неким блаженным светом. Оказывается, что любовь, сама по себе, даже в отрыве от любимого предмета, есть уже счастье, в котором душа перестает каменеть, размягчается, становится как бы подвижной и легкой, гибкой и текучей; она нежно чувствует, поет и обращается ко всему миру с сочувствием и добротой. Любовь есть доброта — не только потому, что она окружает сочувствием свой любимый предмет, печется о нем, страдает и радуется вместе с
ним, но и потому, что любовь, сама по себе, дает человеку счастье и вызывает у счастливого потребность — осчастливить все и всех вокруг себя и наслаждаться этим чужим счастьем как излучением своего собственного.

Истинная любовь этим не исчерпывается и на этом не останавливается: она вживается в любимый предмет вплоть до художественного отождествления с ним*. Чувство и воображение соединяются у любящего человека и повышают силу его восприятия и воспроизведения настолько, что проницательность его по отношению к любимому предмету доходит до настоящего интуитивного ясновидения. Иногда эта сила ясновидящей проницательности ограничивается одним любимым человеком (напр., у матери — ее детьми) или любимым предметом (напр., у музыкального критика — музыкой одного любимого композитора).; но всегда эта сила переносится и на других людей, и даже на весь мир (напр., у гениального художника). Во всяком случае, человек, осчастливленный любовью, созерцает и воспринимает предметы внешнего и внутреннего мира совсем иначе, чем человек с сухим и каменеющим сердцем, холодный и чопорный эгоист. Любящему человеку весь мир говорит иное и иначе, так, как если бы каждый цветок раскрывался ему по-особенному, каждая птичка пела ему по-иному, каждый луч солнца светил ему ярче, каждое человеческое сердце повертывалось к нему особливо; подобно тому, как в сказке избушка на курьих ножках повертывается к Ивану Царевичу передом, а к лесу задом.. Ибо любовь есть сила всесогревающая, всеотмыкающая и всевидящая; она сама и цветет, и поет, и сияет.

Вот почему любящая душа воспитателя, врача, художника и духовника есть поистине священное орудие для новых постижений и умений; и, в сравнении с их видением и влиянием, наблюдение жестокосердного эгоиста есть лишь жалкая немощь. Ибо они воспринимают то,

Что для ума покрыто тьмою,

Но сердцу видимо в дали...

(Князь П. А. Вяземский)27

И это видение и влияние любящего сердца, проявляющего нередко истинно гениальную проницательность, усиливается еще от самоотвержения, этого последнего и высшего дара любви. В самом деле, вчувствование и воображение любящего сердца доходит иногда до того, что человек действительно проявляет полное самоотречение: любимый предмет оказывается для него выше его самого; он становится для него живым центром его жизни, которому он служит, нисколько этим не унижаясь, и которому он приносит многое в жертву, щедро и беззаветно, нисколько не помышляя об этих жертвах. Он делает единственное, что ему естественно и неизбежно делать; он делает необходимое как единственно для него возможное и добровольно желанное, не думая о других, трусливых и неискренних путях.

Такова настоящая любовь, так она действует и проявляется в жизни.

В таком виде любовь можно найти иногда, хотя совсем не часто, и в обыденной жизни, именно там, где она проистекает из чистого и цельного сердца. Никто не умел живописать людей такого сердца и такой любви столь совершенно, как Достоевский, Лесков и Шмелев в России, как Диккенс и Гофман в Западной Европе. Но свою настоящую и высшую форму эта любовь приобретает тогда, когда она срастается с духовным опытом или прямо вырастает из него.

Человеку доступна двоякая любовь: любовь инстинкта и любовь духа. Они совсем не враждебны и не противоположны, но сочетаются они сравнительно редко. Отчасти потому, что многие люди совсем не знают духовной любви; отчасти потому, что обе эти любви вступают в разноречие друг с другом; отчасти потому, что более сильная из них не дает другой развиться и окрепнуть и просто подчиняет себе слабейшую. Но сколь же счастливы те люди, у коих оба потока любви соединяются в один и становятся тождественными! Всякое иное счастье на земле является, по сравнению с этим счастьем, чем-то второстепенным.

Отличие этих двух видов любви совсем не в том, что одна из них есть «чувственная» и потому «земная», другая же посвящена «сверхчувственному» и называется «небесной», или «платонической». Различие их в том, что любовь инстинкта ищет того, что данному человеку субъективно нравится, с тем, чтобы потом слепо идеализировать это нравящееся и без всякого основания приписывать ему в воображении все возможные совершенства; здесь все определяется субъективной приятностью и личным удовольствием, тогда как начало качества, достоинства, совершенства отходит на второй план или же не имеет никакого значения. Формула этой любви приблизительно такова: «этот предмет мне нравится, значит, ему должно быть присуще всякое совершенство.., мил — значит, хорош, по милу хорош»... Само собой разумеется, что за этим ослеплением, за этой наивной идеализацией следует в большинстве случаев раннее или позднее разочарование.

В отличие от этого духовная любовь тяготеет к качеству, достоинству, совершенству. Она не восхваляет сослепу то, что нравится, но ищет подлинно хорошего, и это подлинно хорошее вызывает у человека чувство любви: это — доброта и благородство души, художественное произведение искусства, человек с глубоким и чистым сердцем, справедливость, мудрость, величие и значительность природы, словом — божественное совершенство во всех явлениях, вещах, людях, состояниях и поступках... У человека, живущего духовной любовью, чувствующее и чуткое сердце обращено как бы от природы на объективно хорошее, на такое, что на самом деле «добро зело»; и эта обращенность сердца на объективное качество, или достоинство вещей, есть всегда некий дар Божий, который может быть, однако, укреплен и развит как воспитанием, так и самовоспитанием. Такой человек как бы смотрит в мир качественным оком, отыскивая подлинное совершенство, находя его, предпочитая его, радуясь ему и насыщаясь духовно только им; сердце его утешается им, наслаждается им, любит его; оно связывает себя с ним; оно испытывает его успех и победу, как свои; оно всегда готово помочь ему словом и поступком, послужить ему, принести ему в жертву многое другое...

Духовная любовь есть как бы некий голод души по Божественному, в каком бы обличий это Божественное ни появилось. Она есть как бы вздох, призыв, молитва, обращенная к духовному небу: «явись! дай мне узреть Тебя! откройся! дай мне эту благодать и радость!» И эта молитва, может быть, совсем не произносится словами, а безмолвно живет в сердце в виде сокровенного, легкого трепета — трепета ожидания, надежды, вечного озирания; или — у волевых людей — в виде уверенности, требования, настойчивых, неутолимых поисков.

Формула этой любви приблизительно такова: «этот предмет хорош (может быть, даже совершенен); он на самом деле хорош, не только для меня, но и для всех; он хорош — объективно; он остался бы хорошим или совершенным и в том случае, если бы я его не увидел или не узнал, или не признал его качество; я слышу в нем дыхание и присутствие Божественного Начала — и потому я не могу не стремиться к нему; ему — моя любовь, моя радость, мое служение»...

Выражая это русской простонародной поговоркой, можно сказать: «не по милу хорош, а по хорошу мил».

Можно бы сказать, что духовная любовь есть не что иное, как вкус к совершенству, или — верный духовный орган для восприятия Божественного совершенства как в небесах, так и на земле. Можно было бы сказать, что этот вкус или орган присущи человеку по благодати Божией; но в то же время необходимо было бы добавить, что зачатки такого вкуса или органа свойственны многим (если не всем!) людям «от природы», конечно, в различной степени и силе. Одни люди живут в этой духовной интенции*; они пребывают в ней, любят ее, дорожат ею, укрепляют, углубляют, очищают ее в себе и затем, исходя из нее, веруют и действуют. Напротив, другие пренебрегают ею, не дорожат ею, не умеют освобождать для нее свой ум и свое сердце — и потому бредут по диким и случайным тропам своего неразборчивого права или своей прихоти и похоти.

Из всего этого ясно, что духовная любовь совсем не исключает инстинктивную или чувственную любовь. Она не отрицает ее, а только прожигает ее Божиим лучом, очищает, освящает и облагораживает. Инстинкт, примирившийся с духом, участвующий в его видении и в его радовании, не перестает быть инстинктом и не отрекается от чувственной, плотской любви; он утрачивает только тягу к самовольству, силу буйного соблазна и присущую ему духовную бессмысленность. Сила инстинкта и сила духа сочетаются, чтобы не разлучаться; и тогда чувственная любовь становится верным и точным знаком духовной близости и духовной любви. «Мил» и «хорош» соединяются: и инстинкт получает полную свободу считать свое субъективное «нравится» духовно неошибочным. «Небо» как бы сходит «на землю» или, вернее, — дух вселяется в инстинкт, и акт инстинкта становится духовным событием...

Понятно, что все то, что мы высказали о любви вообще, относится и к духовной любви.

В духовной любви человек сосредоточивает свои духовные силы на том, что на самом деле хорошо и совершенно, и вследствие этого огонь этой любви становится священным пламенем.

Это объективно совершенное есть само Божественное, как бы излучившееся в мир, в природу и людей и вот теперь излучающееся из них навстречу ищущей душе. Мир вещей и людей пронизан веяниями благодати, освещен и освящен присутствием Духа Божия. Духовно слепой не видит этого света, духовно мертвенный не осязает этих веяний. Но душа духовно разверстая и чуткая внемлет им, как чудной и светлой музыке. Она внемлет им и в веселии полевых цветов, и в благодати первопавшего и всепростившего снежного покрова, и в молчании далеких ледяных гор, «и в разъяренном океане, средь грозных волн и бурной тьмы» (Пушкин). Она внемлет им и в умилении материнского сердца, и в смирении кающегося грешника, и в подвиге доблестного патриота, и в «созданиях искусств и вдохновения» (Пушкин), и в познавательном восторге ученого аскета. Для духовно зрячей души вся «эта сотворенная природа» есть не что иное, как некая «великая книга», в которой человек, «когда хочет», может читать «словеса Божий» (Антоний Великий28*), ибо нет в мире «места или вещества какого, где бы не было Бога» (Антоний Великий**), и Богом «создано все, что на небесах и что на земле, видимое и невидимое» (ап. Павел***).

Два человека смотрят одновременно в мир вещей и людей. И вот один видит Бога, а другой не видит. Почему? Потому что увидеть его можно только тому, кто зажег в самом себе свечу духовной любви и духовного видения.

 

Природа не для всех очей

Покров свой тайный подымает:

Мы все равно читаем в ней,

Но кто, читая, понимает?

Понимают не все, лишь тот —

Кто жизни не щадил для чувства,

Венец мученьями купил,

Над суетой вознесся духом

И сердца трепет жадным слухом

Как вещий голос изловил!****

 

Чтобы увидеть духовное и священное, надо самому обратиться к миру из духа и святыни; чтобы увидеть свет и тайну, надо иметь в душе орган для тайны и света. И потому надо укрепить и развить в себе этот орган; надо приобрести око для духа и внутреннее огнилище для любви. И тогда только откроется нам, что, действительно, «нет на земле ничтожного мгновенья»*****, и станет понятно, почему есть немало людей, которые смотрят и не видят, или, по Гераклиту, «присутствуя, отсутствуют».

Лучи к ним в душу не сходили,

Весна в груди их не цвела,

При них леса не говорили

И ночь в звездах нема была!

И языками неземными

Волнуя реки и леса,

В ночи не совещалась с ними

В беседе дружеской гроза!******

 

Все это означает, что любовь к совершенному отверзает человеку очи духа и является первейшим и главнейшим источником веры в Бога. Кто что любит, тот того жаждет и ищет. А так как искомое есть Бог — подлинно реальное совершенство, то он Его и находит. Вот что значит обетование: «близ стою, при дверех».

Тогда Бог становится живым средоточием человеческой жизни, ее сокровищем, уже обретенным, но все же всегда искомым; и сам человек становится богат как обладатель этого сокровища и в то же время беден как вечно ждущий его, как вечный пилигрим. Здесь он находит доступ к духовной реальности, которая открывается ему в духовном опыте и не подлежит никакой внешней «относительности» или условности. Здесь он обретает неиссякаемый источник радости, священной радости, духовного блаженства; и ничто внешнее не может лишить его этого источника, ибо он в нем самом. Отсюда ведет свое начало и свой закон его жизненная воля; здесь он научается сильно желать верного; здесь он познает свой долг и свои обязанности; здесь он научается самоотверженному, жертвенному служению. В нем слагается последняя и глубочайшая основа его личного характера, закладывается тот камень, на котором он утвердит алтарь своей души. И так как он, как всегда все люди, движимые любовью, искренно и сосредоточенно живет любимым предметом, вживаясь в него, или, по выражению Церкви, «облекаясь в него», то его внутреннее существо начинает приобретать живой оттенок совершенства, живую освященность, исходящую от Бога. Возникает живое единение, о котором мы уже говорили*. Человек не противостоит Богу как чуждому, страшному «инобытию»; он воспринимает Его таинственным образом в себя, он носит Его в глубине своего сердца так, что человек освящается присутствующим в нем Божеством, а Бог как бы излучается из его сердца и его дел. По словам ап. Павла: «а соединяющийся с Господом есть один дух с Господом» (1 Коринф. 6, 17).

Именно это имел в виду Макарий Великий32, когда говорил о таинственном «срастании», или «срастворении». Именно это имел в виду Гегель, когда утверждал, что искренняя и огненная молитва к Богу является сама по себе лучшим доказательством бытия Божия, ибо она есть не что иное, как живое действие Духа Божия в сердце молящегося человека... Кто взывает к Богу из глубины сердца, в том уже действует внутренне сам Господь; и это есть действительное, опытное и очевидное доказательство Его бытия, после которого незачем требовать какого-нибудь другого умственно рассуждающего доказательства. Но это доказательство может быть получено только в личном и живом духовном опыте; человеку же, лишенному этого опыта, оно остается недоступным. Тот, кто получил этот опыт и это доказательство, тот уже никогда не почувствует себя покинутым или отверженным: ибо он знает, где и как он снова найдет открывшийся ему доступ; и он сумеет найти его и тогда, если он будет погибать совсем одиноким в морской буре или в ледяной пустыне, или в самом последнем тюремном подземелий; он и в беде найдет этот путь и в смерти получит духовную опору.

 

2. ЛЮБОВЬ КАК ПУТЬ

Итак, любовь к совершенному есть источник религиозной веры. Именно на этом пути человек становится верующим в подлинном и чистом смысле этого слова.

Нельзя начать веровать в силу логических, отвлеченно умственных доказательств или аргументов. Рассудочные доказательства могут только разрушить умственные сомнения, да и то только в том случае, если все сомнения проистекают из умственного источника и имеют разумные и предметные основания*. Вера не дается доказательствами. Ибо источник веры не в рассуждении, а в 'предметном горении сердца. В этом основное отличие православия от протестантизма.

Точно так же нельзя веровать в силу волевого решения — своего собственного или чужого (приказа или понуждающего мучительства). Правда, человеку, который уже верит (именно верит, а не верует) или который способен начать верить в порядке самовнушения (особенно если ему безразлично, во что, собственно, «надо» верить),— воля может помочь в подавлении сомнений или других внутренних противлении. Но к верованию этот путь не ведет. Сколько бы человек ни твердил себе, что «надо» уверовать, сердце от этого не воспламенится и духовное видение от этого не возникнет. Однако воля может разбить цельность души и этим сделать веру навсегда недоступною для человека; воля может приучить человека к лицемерному оказательству и этим извратить его религиозность. Одно несомненно — что никакое волевое напряжение не может отверзнуть духовно незрячие очи и не может вызвать к жизни глубинный огонь любви. Вера не дается волевому нажиму. Ибо источник веры не в волевом решении («буду веровать»), а в силе созерцающей любви. В этом основное отличие православия от католичества.

Человек может уверовать, только свободно и полно прозрев, духовно прозрев сердцем, или иначе — узрев Бога в горении свободной и искренней любви. Но это каждый из нас должен пережить сам в себе и за себя. Правда, горящая вера одного, изливаясь в словах его и делах, может вызвать огонь в других сердцах; но в этих других сердцах огонь должен появиться действительно как живое и самостоятельное пламя, а не только в виде «подражания» или внушающего «заражения». Тогда только духовная любовь может вызвать в душе духовное прозрение (как бывает у одних людей) или же (как бывает у других) духовное прозрение вызовет к жизни пламя веры. Тогда вера может превратиться в средоточие души и в действительный путь жизни.

Вера становится главным в жизни не в смысле церковного богослужения, — ибо совсем не все люди призваны к духовному сану, — а главным источником настроений, решений, слов и дел. Вера вдохновит и направит волю, раскроет уму и воображению новые горизонты, облагородит жизнь чувства и воспитает, освящая и одухотворяя чувственную жизнь человека. Она станет как бы в центре душевного круга или жизненного шара и разошлет по всей периферии как бы живыми радиусами свои лучи в виде всепроникающего света, вскрывающего во всем духовный смысл и особую, не выставляющуюся напоказ, религиозную значительность. И от этого постепенно, но окончательно вытравится из жизни источник безбожия и главный враг духовности — пошлость.

У верующего человека открыто духовное зрение, отличающее добро от зла, совершенное от несовершенного. И потому он видит Бога: ибо Бог есть добро и совершенство.

У верующего человека на таинственном и скрытом от глаз «жертвеннике духовном» (Григории Синаит33) горит огонь; это его духовная любовь, ведущая его и заставляющая его прилепиться к совершенному. И потому он не только видит Бога, но и любит его по завету Евангелия «всем сердцем», «всею душою», «всем разумением» и «всею крепостью» (т.е. волею своею)*.

И какие же доказательства или опровержения других людей могли бы убедить его, будто он «не видит» и «не любит Бога», когда он и видит и любит Его, по всей подлинной реальности Его подлинного совершенства и во всех его таинственных, но благодатных излучениях в мир людей и вещей? Осязая духом Его действие во мне, воспринимая и созерцая Его в моем живом и подлинном духовном опыте, как могу я не уверовать в Него или перестать в Него веровать? Источник удостоверения во мне самом; этот источник имеет характер живого опыта, который глубже и первоначальное всякого умственного доказательства, всякого отвлеченного опровержения...

Естественно, что человек, достигший этой ступени в своем внутреннем опыте и уверовавший в Бога, почувствует острую потребность узнать о Боге более того, что дает этот достоверный и пламенный, но, может быть, недостаточно определенный духовный опыт. Он непременно спросит себя: что же открывается мне — безличное Божество наподобие Огня Гераклита или Субстанции Спинозы, или личный Бог, как о нем учит христианство? И если это личный Бог, то как представить себе Его? Как сочетать личное начало в Боге с его вездеприсутствием? Возможно ли увидеть и уразуметь отношение Бога к миру и к человеческому роду и отношение человеческого рода к Богу? И как удостовериться живым опытом и духовным видением в том, что христианская православная Церковь содержит религиозную истину?

Само собой разумеется, что ответить исчерпывающим образом на все эти вопросы можно было бы только в виде целого догматического богословия, но и его было бы недостаточно: надо было бы обратиться к духовным путям восточной православной аскетики и попытаться воспроизвести в собственном живом опыте (конечно, в меру личных сил) ее созерцательную практику. Все это не входит в нашу задачу. Мы должны ограничиться здесь следующими путеводными указаниями.

Ни один человек из живших или живущих на земле не может считать свою веру совершенной и законченной — ни по глубине и объему ее, ни по ее содержанию. Напротив, каждый остается до конца строителем своей веры и Божиим учеником. И чем искреннее и скромнее он в своем ученичестве, тем плодотворнее будет его строительство, тем большего он достигнет — и в углублении своей веры, и в раскрытии и обогащении ее содержания.

Ни один человек не имеет основания полагаться в этом на свои личные, одинокие силы, ибо он может быть уверен, что всей жизни его, даже сосредоточенной и напряженной, не хватит на испытание Божиих тайн: «длинней земли мера Его»*. Поэтому каждому человеку надлежит присмотреться к строению своего религиозного акта (ум ли в нем преобладает, воля или воображение, или горение сердца и созерцание любви?..) и прислушаться к тем содержаниям, которые несет ему духовный опыт. И, присмотревшись и прислушавшись, — избрать себе» наиболее сродную им религию и церковь и вступить в эту церковь и в эту религию в качестве уже верующего, но еще недостаточно и несовершенно верующего ученика. Можно предположить, что строение его религиозного акта будет наиболее близко к вере его отцов; но в жизни бывает и иначе. Необходимо установить при этом, что чем больше его вера будет питаться горением сердца и созерцанием любви, тем ближе окажется ему Православное Христианство.

Быть учеником в вопросах веры не значит заучивать формулы по указанию авторитетов; но значит бережно и ответственно углублять, очищать и расширять свое духовное чувствилище и его содержание; это значит припасть к духовно-религиозному опыту данной церкви, как к некой «неупиваемой чаше»35 (Шмелев36), и пить содержащуюся в ней мудрость и зоркость — мерою, лично доступною и целительною. Такое ученичество не только не постыдно и не унизительно, а, наоборот — оно в смирении своем мудро и в целительности своей возносяще.

К какому бы исповеданию ни прильнул человек, к какой бы религии он ни приложился, он будет поддерживать общение с Богом. Это общение есть молитва. Опыт молитвы и ответит ему на все поставленные им вопросы.

Так, если вера его построена на духовной любви, то она откроет ему, что Бог есть дух и любовь, что всюду и всегда, где он коснется духа и любви в других вещах и людях,— он коснется как бы ризы Божией; и что каждый раз, как он чувствует в себе самом веяние духа и трепет любви, — он приобщается Богу живому. Он убедится, что главное и священное в нем самом то, что составляет подлинную сущность его личности,— не только подобно Божиему естеству, но что ом сам есть искра этого пламени, водная капля из этого источника, живое и личное существо (индивидуация), сродное этому Духу. Тогда он скажет: «я есмь жизнь от Твоей Жизни и дух от Твоего Духа; и то, чего я хочу духом моим, есть Твоя Воля; и Твоему Делу я хочу служить отныне и до конца; и так, как я люблю Тебя, — так, но еще бесконечно совершеннее, я хочу быть любимым Тобою». И одна эта молитва покажет ему, что он услышан Богом и любим Им. И он впервые убедится, что Бог есть Бог личный и живой. Ибо воззвать и быть услышанным, молиться и чувствовать, что молитва дошла и принята, раскрыть свое сердце и почувствовать себя прощенным и исцеленным — значит вступить в личное общение с личным Богом. И, памятуя об условности и несовершенстве всех земных мерил и слов, он впервые скажет о Боге «Отец», а себя почувствует «сыном» этого Отца, состоящим в его неизъяснимой и благодатной любви.

Только духом можно познать Дух как высшее естество и существо всех вещей и людей. Только через живую, огненную любовь можно познать, что Бог есть Любовь. Только тот, кто чувствует себя «сыном» в духе и любви, может воззвать к Отцу.

И тот, кто раз испытает и постигнет это, и после этого прочтет и прочувствует Евангелие, тот увидит во Христе подлинного, единородного Сына Божия и примет его духом, любовию и верою.

 

3. ЛЮБОВЬ И ВЕРА

В этом описании нет никаких отвлеченных выдумок или произвольных построений. И в том, что здесь изложено, нет безответственного фантазирования или темного суеверия. Здесь свет разума не меркнет, здесь только устранены сумерки плоского рассудка и предоставлена свобода опыту сердца. Здесь все покоится на живом, подлинном, духовном опыте. И было бы хорошо, скромно и разумно, если бы тот, кто не пережил этого духовного опыта и не хочет приобрести и пережить его, воздержался бы от суждений и отказался бы от праздной, иронической критики. Человек, не воспринявший Иисуса Христа духом и любовию, поступил бы лучше всего, если бы судил о Христе и христианстве с чрезвычайной осторожностью и отнюдь не причислял бы себя к врагам христианства. Часто, слишком часто, безбожник является безбожником только потому, что он еще не выработал в себе духовного созерцания и держится неверного мнения, будто такой душевной способности нет и не может быть. Если я не знаю, где дорога в Иерусалим, — могу ли я заключать из своего незнания, что ни Иерусалима, ни дороги к нему вообще не существует? Или, если знающий эту дорогу, затрудняется описать ее другому, то можно ли отсюда делать вывод, что он этой дороги совсем не знает или что, он просто обманщик? Не всякий, живущий духовным опытом и духовной любовью, может научить других этому опыту и этой любви или описать их, обосновать их и раскрыть их сущность; для этого нужны особые способности и дары. Но кто берет на себя эту задачу, тот должен быть в самом деле мастером духовного опыта; он должен уметь жить, воспринимать и созерцать в духовной любви, ибо если он этого не умеет, то он не может быть ни учителем, ни духовным воспитателем.

Итак, духовный опыт, этот живой источник веры и религии, не есть ни выдумка, ни суеверие. Он есть подлинная реальность; и каждый может и призван пережить его, удостовериться в нем и усвоить его (конечно, каждый по-своему и в своих пределах). И тогда он увидит, что из этого источника действительно проистекает благодатный поток в человеческую жизнь и во всю человеческую культуру.

В строении и осуществлении духовного опыта отдельные люди и народы не похожи друг на друга*. Так, например, история знает целые народы, которые искали «совершенства» прежде всего и больше всего в чувственном созерцании (греки); вследствие этого они создали религию образной красоты и боги их остались пластичными, человекообразными индивидуальностями, носителями силы, духовно и нравственно несовершенными существами, несмотря на завершенность их красоты и величия. Наряду с этим история отмечает такие народы, которые «искали» совершенства в соблюдении законов и обрядов, предписанных им высшим авторитетом (иудеи); вследствие этого они создали религию строжайшей обрядности; и даже глубокие нравственные прозрения их позднейших пророков не могли ни изменить, ни отменить выработанное ими национальное понимание религии...

Еще гораздо многообразнее духовные пути отдельных людей. Есть люди, которые ухватывают край ризы Божией в искусстве и через искусство; они понимают и осуществляют искусство как особый способ видеть и изображать божественную сущность мира и человека. Наряду с ними есть другие люди, которым вдохновение благородного искусства говорит очень мало; но зато сердце их расцветает в живой любви к ближнему так, что они приходят к духовному опыту и созерцанию Бога именно на этом пути. Есть люди, которым свет Божий дается в созерцании справедливости и права, в мудром, неподкупном, художественно-чутком правосудии; другие находят тот же луч Божий в мужественном и терпеливом несении страданий*; иные созерцают мудрость Божию в природе и ее таинственно-прекрасной жизни**; иные вступают с Богом в непосредственное общение в излиянии простой, одинокой, искренней молитвы... Ни один из этих путей не подлежит отвержению; каждый из них может и должен привести человека в священное средоточие веры, к Богу, Отцу всяческих. Евангелие объемлет все эти пути и всякие иные пути, говоря: «возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душою твоею, и всем разумением твоим, и всею крепостью твоею»; и затем: «возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Матфея 22, 37. Марка 12, 30. Луки 10, 27).

Итак, не подлежит сомнению, что духовная любовь и духовный опыт даются не всем людям в одинаковой мере и в одинаковом виде. Они сами (и любовь, и опыт) суть дары благодати, и кому они даются «сами собой», как бы «от природы», тот не имеет заслуги. Однако возможно и необходимо беречь этот дар, растить его, открывать ему доступ во все внутренние пространства души и предоставлять ему водительство в жизни. И подобно этому возможно и необходимо передавать этот духовный свет другим людям, никогда не думая о том, что, может быть, есть на свете такие, которые навеки лишены благодати: ибо, если бы даже существовали на свете такие люди, то кто же из нас знает этих несчастных? А опыт свидетельствует о том, что огонь духа, проникая в сердце зачерствелого человека, способен зажечь его, и притом именно потому, что под ста дурными слоями таинственно тлела Божия искра.

А раз живая и подлинная вера возникнет из духовной любви и укрепится в духовном созерцании, то она непременно захватит последнюю глубину человеческого существа и проникнет из нее во все сферы личной жизни. Духовная вера как бы отверзает у человека новые очи или натягивает в его душе новые струны и заставляет их звучать; возникают новые, более благородные, утонченные потребности; он начинает видеть и постигать то, что остается скрытым от неверующих людей,— стихию священного в человеческих душах и в мире вещественной природы. Само собой разумеется, что духовно верующий человек видит и все то, что умеет наблюдать неверующий; но наряду с этим и сверх этого, он видит в мире и в человеческой истории некий высший смысл, другие, высшие и могущественнейшие законы, правящие миром; законы Провидения, Духа и божественных целей, а также законы человеческой свободы, подвига, правоты и греха... В общем и целом — особый мир, таинственно скрытый в видимом мироздании; мир, в который духовно живой человек всю жизнь всматривается, как сквозь завесу, и к которому он прислушивается как бы издали. Из этого внимания, из этого зрения и слуха и возникло все великое, созданное людьми в их истории.

Вот почему мы утверждаем, что из этой области текут благодатные, творческие струи в человеческую жизнь и во всю человеческую культуру. В этом потоке, который изнутри проникает, облагораживает и освящает все человеческие дела и создания, — все рождается как бы заново: все получает священное значение, глубокий смысл, внутреннюю, неколеблющуюся опору, духовную верность и побеждающую силу. Именно к этому зовет наш ясновидящий Тютчев:

Приди, струей его эфирной

Омой страдальческую грудь —

И жизни божески-всемирной

Хотя на миг причастен будь!37

 

Но если этот миг придет, то он, наверное, повторится и упрочится. А если он овладеет душой, то вся несостоятельность безбожного искусства, богоотрицающей науки, противодуховной политики и черствой, антисоциальной общественности обнаружится воочию и покажется сущим мраком и крушением по сравнению с культурой, религиозно овеянной и освященной.

Итак, человек не может жить без веры. Но без веры в Бога жизнь человека становится бесплодной, пошлой и разрушительной — мнимой жизнью, ведущей к бесчисленным страданиям и всеобщему разложению.

Путь же к вере и к Богу именуется духовной любовью. И первое, что она может и должна дать, есть свобода.

 


Глава третья

О СВОБОДЕ

 

Скажи им таинство свободы38...

Хомяков39

 

1. ВНЕШНЯЯ СВОБОДА

Исследуя вопрос о вере, я пытался показать, что, веруя в Бога, человек создает свой реальный жизненный центр и строит, исходя из него, свою душу: благодаря этому, он сам становится живым духовным единством, с единственным центром и неколеблющимся строением, — он приобретает зрелый и законченный духовный характер. На этом пути он обретает священную и главную цель своей жизни, которою стоит жить, за которую стоит бороться и в борьбе за нее отдать свою жизнь: эта главная цель его жизни именуется делом Божиим на земле, т. е. делом религиозно осмысленной духовной культуры.

Оказывается, что вера не есть просто некоторое «ощущение» или «чувство». Напротив, она есть некий целостный жизненный опыт, некое миросозерцание и система действий; она вовлекает в свой процесс и волю, и мысль, и слово, и дело — все сразу, всего человека целиком: ибо вера исходит из последней глубины человеческого существа и потому неизбежно захватывает всего человека. Только при этом условии вера становится деятельной, творческой верой: укорененной, искренней, цельной и победной.

Но для того, чтобы вера возникла и разгорелась, и приняла такую силу и обличие, человек должен быть в своей вере свободен.                       

Что значит — «свободен»? Какая свобода имеется здесь в виду? Свобода от чего и ради чего?

Здесь имеется в виду прежде всего внешняя свобода человеческой личности. Не свобода делать все, что кому захочется, с тем, чтобы другие люди не смели никому и ни в чем мешать, но свобода веры, воззрений и убеждений, в которую другие люди не имели бы права вторгаться с насильственными предписаниями и запрещениями; иными словами — свобода от недуховного и противодуховного давления, от принуждения и запрета, от грубой силы, угрозы и преследования. Ввиду того, что здесь дело идет об ограждении извне духовного опыта и веры, такую свободу можно обозначить как «внешнюю», или «отрицательную»; она ограждает интимный и глубокий процесс богоискания от насилия со стороны других людей и постольку ее можно обозначить и как «общественную»*... Ее. формула может быть выражена так: «не заставляй меня насильственно, не принуждай меня угрозами, не запрещай мне, не прельщай меня земными наградами и не отпугивай меня наказаниями..; предоставь мне самому испытать божественность Божественного, уверовать в Бога и свободно принять Его закон моим сердцем и моей волею»... Эта формула требует для человека «религиозной автономии» (букв. с греческого — «самозакония»*), в отличие от «гетерономии» (с греч. — «чужезакония», т. е. предписания или запрещения, идущего от других людей).

Не подлежит никакому сомнению, что человек в своем общественном воспитании и в государственной жизни безусловно нуждается в гетерономных, т. е. идущих извне, предписаниях и запрещениях, причем эти предписания и запрещения должны быть часто поддержаны угрозою, а иногда подкреплены силой и принуждением**. Пока люди не научатся самостоятельно преображать зарождающиеся в их собственной душе дурные влечения; пока они не научатся обессиливать чужие дурные намерения при помощи любви, ласкового взгляда и доброго слова, превращая чужую злобу в благотворную доброту (а когда это будет?!, и будет ли?!.), до тех пор в этом порядке ничего не изменится. Однако если бы люди научились этому, гетерономные приказы и запреты не исчезли бы из жизни, ибо ни воспитание детей, ни создание прочных и больших общественных организаций, покоящихся на положительном праве (от научного общества до государства и международной организации включительно) не могут обходиться без таких гетерономных правил.

Но духовная любовь, вера в Бога и вообще личные убеждения не создаются такими приказами и запретами. Всякое чужое принуждение,— в чем бы оно ни выражалось и какие бы формы оно ни принимало, — подходит к человеку «извне» и надвигается на него, в известном смысле, «сверху», т.е. в порядке обязывающего авторитета; поэтому оно оказывается неспособным захватить последнюю глубину сердца, пробудить ее и обратить к Богу. На такое давление, приходящее «извне» и «сверху», внутреннее ядро человека отвечает обычно сопротивлением и возмущением или, еще хуже — ожесточением, упрямством и ненавистью. Тогда подавленный человек вместо того, чтобы пользоваться своею свободой из глубины и по существу, вместо того, чтобы строить по-своему свой духовный опыт, начинает взывать к формальной свободе, ссылается на свое неотъемлемое право и вступает в борьбу за него; и если бы даже налагаемые на него приказы и запреты содержали самое единую и единственную религиозную истину, то и в этом случае они не только не открыли бы его душу для приятия ее, но замкнули бы его душу в слепоте и глухоте...

Запрет и принуждение, угроза и страх могут вынудить у человека только лицемерную «любовь» и лицемерную «веру»; а эти вынужденные, показные, неискренние проявления скрывают за собою или прямое лукавство, или же испуганное, мертвеющее сердце; и все усилия и нажимы власти достигают только того, что истинная любовь и истинная вера гибнут или совсем не возникают в человеческой душе: в ней все становится искусственным, натянутым, раздвоенным, фальшивым и потому — бессильным и, в сущности говоря, кощунственным, ибо священное требует искренности и Божественное не терпит расчетливого притворства или лицемерия...

В этом ничего не меняется и в том случае, если человек, поставленный под угрозу и принуждение, принимает внутреннее решение — принудить самого себя усилием воли к «любви» и «вере», т. е. заставить себя насильственно разлюбить любимое и полюбить нелюбимое или разувериться в том, во что он верит, и поверить в то, во что ему не верится. Это не удастся ему. Ибо на самом деле в органически здоровой душе — воля не может породить любовь и веру*, напротив, она сама получает свое горение и освящение из священного огня невынужденной любви и свободной веры.

Несомненно, воля может жить, господствовать и вести человека и без любви, но тогда она оказывается холодной и сухой, формальной и безжалостной. Воля может обходиться и без веры, но тогда она оказывается оторванной от духа к святыни, беспринципной и безнравственной, чем-то вроде испорченного автомата или зверя, вырвавшегося из клетки. Можно даже решиться на такой опыт: не любя, притвориться любящим и действовать из притворной любви и, не веруя, симулировать веру и подражать во всем верующим, — все это в тщетной надежде, что, может быть, когда-нибудь потом, вследствие такого притворства и таких неискренних усилий, любовь и вера присоединятся к этим упражнениям; такие люди начинают с вынужденных внешних поступков и надеются привлечь этим в душу священный огонь. Иногда такие неискренние упражнения приводят к ряду общественно полезных действий, особенно в сфере так называемой «общественной благотворительности». Но ни одно из этих действий не входит полноценным звеном в живую цепь Божьего дела на земле... И если бы впоследствии священный огонь любви и веры вспыхнул однажды над такими лицемерными и мертвыми делами, то оказалось бы, что человек любит лишь с того мига, когда его сердце загорелось изнутри; и что вера его началась лишь с того момента, когда глубина его души была искренно захвачена и свободно обратилась к Богу. Все же прочее, до этого, оставалось системой лицемерия.

Никогда еще ни одному человеку не удалось и никогда ни одному не удастся полюбить на основании приказа или искоренить в себе веру на основании запрета. И если любовь возникает после приказа, то она возникает не по приказу, а вопреки ему и независимо от него, т. е. любовь приходит сама, а приказу не удается помешать ей и сделать ее невозможною. И если вера исчезает после запрета, то она исчезает не на основании его, но на основании других душевных переживаний, а может быть, и вследствие того, что она была мнимая и что на самом деле ее вовсе не было.

Божественный огонь в человеке, который в нем любит, верует и творит, не может быть ни произвольно вынужден, ни произвольно погашен; все, чего здесь можно достигнуть, — и то лишь вследствие человеческой слабости и робости, — это временного умалчивания о нем, воздержания от внешних высказываний и проявлений (т.е. ухода в душевную катакомбу).

Есть закон, который надо продумать и усвоить раз навсегда: внешнее давление, со всеми его угрозами, насилиями и муками, и духовный огонь, во всей его непроизвольности и священной властности,— чужеродны друг другу («гетерогенны»); они суть проявления различных сил и сфер, причем высшая сила (дух) — властна над низшею, она может вызвать ее к жизни и остановить ее изнутри; но низшая сфера не властна над высшей: внешней силе подчинено только внешнее. Вот почему прав Шопенгауэр40, когда он говорит: «Вера подобна любви, ее нельзя вынудить. И потому это рискованная затея — пытаться ввести ее при помощи государственных мероприятий»... И прав русский поэт, сказавший о духовном творчестве:

Над вольной мыслью Богу неугодны

Насилие и гнет:

Она, в душе рожденная свободно,

В оковах не умрет!*41

 

Без этой свободы человеческая жизнь не имеет ни смысла, ни достоинства, и это самое главное. Смысл жизни в том, чтобы любить, творить и молиться. И вот без свободы нельзя ни молиться, ни творить, ни любить.

1.Веровать и молиться можно только самому, по доброй воле, искренно, из глубины. Нельзя молиться по приказу и не молиться по запрету. Молитва по приказу не нужна ни Богу, ни себе, ни людям; и тот, кто запрещает молиться, делает вредное, противорелигиозное дело. Отсюда — свобода верования, исповедания и любви.

2. Любить можно только самому, искренно, по доброй воле, из глубины. Нельзя любить Бога, родину и людей по приказу и перестать любить в силу запрета. Вынужденное оказательство преданности, расчетливый, казенный патриотизм есть притворство и обман; такое притворство ни к чему хорошему не ведет; такой обман никому не нужен. Любовь не загорается по поведению и не угасает по предписанию; она невынудима; и притом всякая любовь, и ко всему: и к Богу, и к людям, и к делу, и к природе, и к идеям. Отсюда — свобода духовной любви и убеждений.

3. Творить можно только по вдохновению, из глубины, свободно. Нельзя творить по приказу и не творить по запрету. Вспомним жалобы Иоанна Дамаскина, которому старец запретил вдохновенное пение:

Перед моим тревожным духом

Теснятся образы толпой,

И в тишине, над чутким ухом,

Дрожит созвучий мерный строй;

 

И я, не смея святотатно

Их вызвать в жизнь из царства тьмы,

В хаоса ночь гоню обратно

Мои непетые псалмы...

 

Живым палимое огнем,

Мятется сердце непокорно...

И казнью стал мне праздный дар,

Всегда готовый к пробужденью...*43

 

И так во всем. Как предписать законы вдохновенью?** Как подавить ищущую мысль разума? Можно ли вынудить живой и полноценный, нравственно-творческий поступок? Что стоит жизнь без творчества, творчество без вдохновения, вдохновение без свободы? Отсюда — свобода духовного творчества.

Непризнающий этой свободы и такой свободы как основы жизни и как духовной необходимости — приравнивает человека животному, умаляет человеческое достоинство. Он заставляет человека лгать — Богу, себе и людям. Он искажает естество человека, превращает людей в чернь и, создавая инквизицию или тиранию, готовит себе самому или своему народу печальное будущее.

Свобода есть воздух, которым дышит вера и молитва. Свобода есть способ жизни, присущий любви. Отвергать это может лишь тот, кто никогда не веровал, не молился, не любил и не творил; но именно поэтому вся жизнь его была мраком, и проповедуемое им искоренение свободы служит не Богу, а бесу. Не потому ли таких людей называют «мракобесами»?

Однако не означает ли это, что человеку подобает формальная и безмерная свобода? Не есть ли это свобода творческого разнуздания, свобода разврата в любви, свобода религиозных извращений и бесчинств?

 

2. ВНУТРЕННЕЕ ОСВОБОЖДЕНИЕ

Понимать «внешнюю свободу» человеческого духа как формальную и безмерную было бы глубокой и опасной ошибкой: ибо внешняя свобода («не заставляй, не прельщай, не запрещай, не запугивай»...) дается человеку именно для внутреннего самоосвобождения, именно от него она получает свое истинное значение и свой глубокий смысл.

Что же есть «внутренняя» свобода?

Если внешняя свобода устраняет насильственное вмешательство других людей в духовную жизнь человека, то внутренняя свобода обращает свои требования не к другим людям, а к самому — вот уже внешне нестесненному — человеку. Свобода, по самому существу своему, есть именно духовная свобода, т.е. свобода духа, а не тела и не души. Это необходимо однажды навсегда глубоко продумать и прочувствовать с тем, чтобы впредь не ошибаться самому и не поддаваться на чужие соблазны.

Тело человека несвободно. Оно находится в пространстве и во времени, среди множества других тел и. вещей то огромных, как планеты, то больших, как горы, то небольших, как животные и люди, то мельчайших, как пылинки, бактерии и т. д. Все это делает тело человека несвободным в движении, смертным и распадающимся до смерти, и всегда подчиненным всем законам и причинам вещественной природы. Эти законы человек может комбинировать или себе на пользу, или себе во вред, на погибель; но создавать и нарушать их он не может. Он может не знать о них или забыть об их действии, но освободиться от них он не может никогда.

Несвободна и душа человека. Прежде всего она связана таинственным образом с телом и обусловлена его здоровой жизнью. Далее, она связана законами времени и последовательности (длительность жизни и отдельных переживаний, наследственность, память и т.д.). Наконец, она связана своим внутренним устройством, которого она сама не создает и нарушить не может: законами сознания и бессознательного, силою инстинкта и влечений, законами мышления, воображения, чувства и воли. Душа имеет свою природу; природа эта имеет свои законы; душа не творит сама этих законов, а подчиняется им и не может изменять их по произволению.

Но духу человека доступна свобода, и ему подобает свобода. Ибо дух есть сила самоопределения к лучшему. Он имеет дар — вывести себя внутренне из любого жизненного содержания, противопоставить его себе, оценить его, избрать его или отвергнуть, включить его в свою жизнь или извергнуть его из нее. Дух есть сила, которая имеет дар усилить себя и преодолеть в себе то, что отвергается; дух имеет силу и власть создавать формы и законы своего бытия, творить себя и способы своей жизни. Ему присуща способность внутренне освобождать себя, ему доступно самоусиление и самоопределение к благу. Освободить себя значит прежде всего обратить свою силу, чтобы быть сильнее любого влечения своего, любой прихоти, любого желания, любого соблазна, любого греха. Это есть извлечение себя из потока обыденной пошлости — противопоставление ее себе и себя ей, усиление себя до победы над ней. Таков отрицательный этап самоосвобождения. За ним следует положительный этап: он состоит в добровольном и любовном заполнении себя лучшими, избранными и любимыми жизненными содержаниями...

Этот процесс добывания своей внутренней свободы может поставить человека в конфликт с потребностями его тела — ибо дух будет искать и найдет нужную ему (духу!) и верную для него (духа!) меру еды, меру питья, меру движения, меру наслаждения, меру мускульного труда; при этом он будет видеть в теле свое орудие — то непокорное, то покорное и будет мудро комбинировать законы телесной природы в свою пользу (т.е. в пользу духа). Далее возможны конфликты с собственными душевными влечениями — ибо дух не может помириться с теми влечениями души, которые ведут человека по пути злобы, порочности, лени, безудержных наслаждений, необузданных порывов, словом, по пути унижения и разложения.

Найти в себе силу для такой борьбы — значит заложить основу своего духовного характера. Утвердиться в этой силе и внутренне освободить себя (сначала отрицательно, потом положительно) — значит воспитать в себе духовный характер. Это значит добыть себе «самостояние» или внутреннюю свободу, причем имеется в виду не просто бытовая самостоятельность человека, а его духовное самоопределение; и не только внешняя автономия человеческого духа, но и внутренняя власть его над телом и душою; и не только это самообладание человека (оно может остаться самостоятельной «выдержкой»), но заполненность душевных пространств свободно и верно выбранными божественными содержаниями, которые приобретаются духовной любовью и религиозною верою.

Освободить себя не значит стать независимым от других людей, но значит стать господином своих страстей. Господин своих страстей не тот, кто их успешно обуздывает, так что они всю жизнь бушуют в нем, а он занят тем, чтобы не дать им хода, но тот, кто их духовно облагородил и преобразовал. Свобода от страстей состоит не в том, что человек задушил их в себе, а сам предался бесстрастному равнодушию (так думали стоики), но в том, что страсти человека сами, добровольно и целостно, служат духу и несут его к его цели, подобно «серому волку», преданно везущему на себе «Ивана Царевича» в тридесятое царство.

Внутренняя свобода отнюдь не есть отрицание закона и авторитета, т. е. беззаконие и самомнение. Нет, внутренняя свобода есть способность духа самостоятельно увидеть верный закон, самостоятельно признать его авторитетную силу и самодеятельно осуществить его в жизни. Свобода не есть произвол, ибо произвол есть всегда потакание прихотям души и похотям тела. У свободного человека не произвол ведет душу, а свобода царит над произволом, ибо такой человек свободен и от произвола; он преобразил его в духовное, предметно обоснованное произволение.

Вот что значит свобода, внутренняя свобода. И вот почему я сказал, что свобода подобает духу и должна быть предоставлена именно ему. Это значит также, что внешняя свобода служит внутренней, необходима для нее и дается для нее. Внешняя свобода есть естественное и необходимое условие для водворения и упрочения внутренней. Здоровая религиозная жизнь нуждается в обеих свободах: человек пользуется тем, что его никто не «заставляет» и что ему никто не «запрещает», для того, чтобы открыть себе доступ к духовному опыту, пробудить в себе духовное видение, внутренне освободить себя, воспитать в себе духовный характер и определить себя к верным, чистым, нравственным, прекрасным, божественным путям жизни... Из внешней свободы — этой необходимой основы религиозной веры и жизни — должна возникнуть духовная самостоятельность и самодеятельность человеческой личности в ее отношении к Богу и затем к людям и природе. Тот, кто требует себе духовной свободы, не должен и не смеет понимать ее формально, напр:, так: «не заставляй, не запрещай! дай мне свободу — делать все, что мне заблагорассудится, хотя бы выколоть себе духовные очи, пасть и погибнуть!» Это означало бы: дай мне внешнюю свободу духа, чтобы я погубил и исказил свою внутреннюю свободу. Или еще короче: дай мне свободу духовной гибели. Детское, ребяческое требование! Именно так ребенок требует себе острое орудие, чтобы злоупотребить им. Я говорю орудие: ибо внешняя свобода духа есть именно    орудие для полного и истинного внутреннего самоосвобождения. Я говорю острое орудие: ибо духовная автономия при злоупотреблении может стать источником бесконечного вреда и гибельных бедствий.

Люди, требующие себе внешней духовной свободы и не постигающие ее внутреннего смысла и назначения, поистине заслуживали бы того, чтобы им дали эту формальную свободу и изолировали их в пространстве у и во времени, чтобы они создали где-нибудь на отдален­ном острове общество формально разнузданных и духовно погибающих людей на вечное поучение потомству...

Все эти соображения уже намечают известные границы духовной и религиозной свободы; при этом я имею в виду те положительные границы, которые не стесняют и не ог­раничивают свободу духа, но помогают ее личному оформ­лению и здоровому расширению. В стеснениях и ограни­чениях, вообще говоря, нуждается не свобода духа, а злоупотребляющая свободою бездуховность и противодуховность...

Помочь человеку в его внутреннем освобождении и в установлении его духовной самостоятельности может прежде всего духовное общение с другими людьми.

Есть люди, у которых дух, предаваясь религиозному созерцанию и молитве, нуждается в одиночестве и по­этому удаляется от других людей в уединение. Так об­стоит далеко не у всех; и под религиозной самостоятель­ностью человека следует разуметь не это. Человек мо­жет быть и должен быть религиозно самостоятельным везде — ив браке, и в семье, и в приходе, и в церкви. Потому что духовная свобода и религиозная самостоя­тельность отнюдь не исключают ни общения, ни единения людей. Напротив, истинное духовное единение возмож­но именно там, где каждый человек, стоит духовно и ре­лигиозно на собственных ногах, т. е. носит в себе самом жи­вые источники духовного опыта и религиозной веры. Там, где этого нет, там единение не будет на настоящей высо­те; а это значит, что там необходимо стремиться к этой личной самостоятельности и внутренней свободе людей.

Вот почему духовная свобода и религиозная само­стоятельность людей отнюдь не исключают воспитания и преподавания. Напротив, всякий, не доросший до этой свободы, должен быть воспитан к ней, и всякий, не имею­щий религиозной самостоятельности, поступит правильно, если начнет учиться ей у тех, кто ее уже достиг. Было бы величайшей ошибкой, если бы кто-нибудь, ссылаясь на свободу и автономию духа, потребовал, напр., отмены преподавания Закона Божия для детей и Богословия для взрослых. Ведь самостоятельности надо еще научиться!.. Люди держатся на ногах сами и ходят самостоятельно, однако сначала их учат ходить... И кто захотел бы не учить своих детей ходить, а предоставил им свободу ползанья на четвереньках? И точно так же люди читают, считают и рассуждают свободно и самодеятельно, однако сначала их .учат этому — в порядке обязательном и авторитетном... Кто согласился бы оставить своих детей малограмотными дикарями — во имя духовной автономии? И вот, подобно этому, человек, владеющий духовным опытом и религиозным видением, призван и обязан преподавать другим свою способность и власть. Свободу духа нельзя истолковывать как свободу от духа. Свобода богосозерцания не есть религиозная слепота. И если внешняя свобода духа («не заставляй, не запрещай»...) отрицает что-нибудь, то лишь насилие, принуждение, угрозу и подкуп как средство влиять на религиозную веру людей, но она отнюдь не отрицает ни духовного воспитания, ни религиозного преподавания.

Отрицательная свобода есть лишь путь, ведущий к положительной свободе, средство, ведущее к цели. Можно ли придавать средству такое значение, чтобы настаивать на нем и в случае его негодности? Кто согласится принимать неподходящее, вредное лекарство только из уважения к его «лекарственности»? Если человек превращает свободу духа — в свободу от духа, то она будет у него отнята... Так было в человеческой истории много раз, так будет и впредь. Если внешняя свобода духа развращает человека и делает его разнузданным, то самое разнуздание его вызовет к жизни такой строй и такую власть, которые урежут или погасят эту свободу. К этому не стоит даже призывать, ибо это исторически неизбежно.

Внутреннее око человека призвано к тому, чтобы свободно, добровольно, без принуждения обратиться к духу и ко всему Божественному на земле и в небе; и высший смысл всех правовых установлении и государственных законов состоит прежде всего в том, чтобы обеспечить людям эту возможность. Но пользование этой внешней свободой для совращения себя и других людей, и особенно малолетних, в бездуховное и противодуховное состояние не может быть допущено. Свобода не есть свобода духовного растления. Глазному врачу предоставляется свобода лечить глаза, пациентов по своему крайнему разумению и искусству, но предоставляется ли ему свобода выкалывать глаза своим пациентам? Подобно этому, всякая соблазнительная и разлагающая пропаганда безбожия и противодуховности есть не что иное, как систематическая работа над выкалыванием духовных очей у людей наивных и доверчивых.

Акт духовного опыта, духовной любви и веры своеобразно слагается и вынашивается народами на протяжении столетий. Он созревает преимущественно в бессознательном порядке и притом медленно, передаваясь в процессе воспитания и преемства от одного поколения другому*. В этом процессе каждое новое поколение получает сначала в детстве воспитательный заряд внутренней свободы, а потом, к зрелому возрасту,— все увеличивающуюся от поколения к поколению долю внешней свободы, на которой оно должно довершить свое воспитание — самовоспитанием. Все это совершалось и совершается совсем не для того, чтобы затмевать священные очи духа злостным издевательством над духом и кощунственным поношением святынь. При этом я имею в виду отнюдь не религиозное сомнение, честное и глубоко прочувствованное... Макс Мюллер45, исследователь верующий и чуткий, глубоко прав, когда говорит: «Искреннее сомнение есть глубочайший источник честной веры. Найти может лишь тот, кто утратил»... Я имею в виду скептицизм предубежденных, злобствующих безбожников, которые стараются систематически привить взрослым и особенно детям слепое отрицание, вызвать в них безнадежное, непоправимое духовное опустошение: это есть всеразлагающая доктрина смерти, духовное оскопление, которое совершается над наивными младенцами (ибо и взрослые люди часто остаются духовными младенцами), завлекаемыми при помощи хитрости и лжи; это есть преступление, подобное тому, которое описано Шекспиром в «Гамлете»: движимый завистью и честолюбием один брат вливает в ухо другому брату (Королю), во время сна, смертельный яд: ибо поистине дети, а нередко и взрослые, подобны духовноспящим, а безбожная пропаганда разливает разрушительный и смертельный яд.

Государство обеспечивает людям права свободы, но ни одному человеку не может быть предоставлено право на преступление. Истолковывать свободу как право на злодейство могут только — или совсем наивные люди, или преступники.

В вопросах религии человек может заблуждаться. Можно сказать еще больше: эту возможность надо предоставить людям, не опасаясь искренних и честных еретиков. Ибо опасность заключается не в том, что человек, искренно ищущий Бога, увидит его по-своему и окажется еретиком. Опасность в том, что человек захочет уйти от духа и Бога и вслед за собою увлечет других — сначала лукавством, ложью, издевательством и мнимыми доказательствами, а потом принуждением и террором; он начнет с проповеди вседозволенности и с злоупотребления внешней свободой, а кончит тем, что окончательно повредит драгоценный   процесс   внутреннего   самоосвобождения.

Не прав ли глубокомысленный Карлейль, когда он восклицает: «Свобода суждения! Ни одна железная цепь, никакая внешняя сила никогда не могла принудить человеческую душу к вере или к неверию; суждение человека есть его собственный свет, который нельзя отнять у него; в этой сфере он будет господствовать и веровать по милости единого Господа»... Но, добавляет он, при этом «совсем не необходимо, чтобы человек сам открывал ту истину, в которую он потом будет веровать»... «Человек может усвоить себе нечто и потом самым искренним образом выработать в свое достояние то, что он получил от другого, и притом испытывать к этому другому чувство бесконечной благодарности. Ибо  ценность оригинальности состоит отнюдь не в новизне, а в искренности»...46

Эта высокая оценка свободы имеет истинно христианский характер. Ибо Христос пришел на землю (по выражению одного древнего христианского источника), «чтобы убедить, а не чтобы подвергнуть принуждению»*, т.е. чтобы свободно вовлечь человека в процесс обращения и внутреннего освобождения. А у Апостола Петра читаем: «ибо такова есть воля Божия, чтобы мы, делая добро, заграждали уста невежеству безумных людей, — как свободные, не как употребляющие свободу для прикрытия зла, но как рабы Божий»**.

Нельзя обратить человека к вере посредством меча и силы***. Меч может быть только отрицательным средством по отношению к воинствующему сатане, внешним средством для защиты внутренней священной свободы человека против разрушительного злоупотребления внешнею свободою.

Внутренние пути слагающейся, колеблющейся, заблуждающейся, крепнущей и исчезающей веры — суть пути сложные, трудные и многообразные, и людям далеко не всегда и не легко удается разбирать, что написано на путеводных камнях или столбах духа и куда они указуют. Человеческая душа, бредущая по этим путям и сбивающаяся с дороги, есть существо нежное, впечатлительное и беспомощное: она нуждается в помощи, указании и наставлении точно так, как об этом рассказывается в русских сказках. От кого же ждать ей помощи и наставления, если не от тех, кто уже владеет зрелым духовным опытом и верным религиозным видением? И почему эта помощь и это наставление могли бы урезать ее свободу? Разве, заблудившись в незнакомом городе или в лесу, мы не расспрашиваем встречного доброжелательного путника о верной дороге и не пытаемся следовать его авторитетным указаниям? И кто из нас, видя, что человек тонет в полынье, не начнет спасать его? Кто из нас бросит его на произвол судьбы, ссылаясь на его «свободу» и «самостоятельность»?

Благодать духовной любви сообщает человеку искусство религиозного созерцания; это искусство может быть развито и углублено, если человек будет предаваться духовному опыту, очищая свою душу и восходя к синтезу веры, видения и разума****. Так возникает как бы целый хор духовно поющих индивидуальных голосов, или иначе: живое сословие учителей духовного опыта, веры, религиозной деятельности и богословского догмата — иерархия, или класс, священноначалия (в различном порядке слагающийся в разных религиях и исповеданиях). Они-то и образуют руководящий религиозный авторитет в каждой церкви. Это как бы живые светильники духа и веры, художники богопознания — естественного и богооткровенного; и их авторитетное руководство и поучение в вопросах религии не только не умаляет духовную свободу, но, напротив, идет ей навстречу, укрепляет, расширяет и воспитывает ее. Ибо, повторяю, духовная свобода совсем не сводится к отрицанию чужой опытности и мудрости, но состоит в том, чтобы внутренне освободить себя для духовной жизни без внешнего насилия, принуждения и запугивания.

Вот почему дети в особенности не могут быть предоставлены на произвол «внешней» и «отрицательной» свободы; напротив, они должны быть подготовлены и воспитаны к «внутренней», «положительной» свободе. Дело не в том, чтобы «оставить их в покое» или «никак не вторгаться в их внутреннюю жизнь», но в том, чтобы пробудить их к духовной жизни — не насилием, а любовью, не запугиванием, а живым примером. Духовная свобода ребенка совсем не состоит в том, чтобы он рос как лопух у канавы или одичавший кролик в лесу, но в том, чтобы он приобрел внутреннюю способность — достойно пользоваться свободой и духовно заполнять свою внешнюю «невынужденность» и «незапуганность». Внешняя свобода необходима для внутреннего самоосвобождения; она священна только как верный залог внутренней свободы, но предоставлять ее человеку для унизительного и преступного заполнения — поистине нет никакой крайности. Свободен не тот человек, который предоставлен сам себе, которому нет ни в чем никаких препятствий, так что он может делать все, что ему придёт в голову. Свободен тот, кто приобрел внутреннюю способность созидать свой дух из материала своих страстей и своих талантов, и, значит, прежде всего — способность владеть собою и вести себя, а затем — и внутреннюю способность жить и творить в сфере духовного опыта, добровольно, искренно и целостно присутствуя в своей любви и в своей вере. Воистину свободен духовно самостоятельный человек; человек же, освобожденный только во внешнем, может злоупотреблять своей свободой и превращать ее в совершенную внутреннюю несвободу, в ужасающее внутреннее рабство.

Итак, религиозное воспитание детей в духе любви и веры пробуждает их к истинной, внутренней свободе, делает их самостоятельными и свободными людьми, закладывает в них как бы первый, священный камень их будущего духовного характера. Нужно совершенное отсутствие духовного опыта, совершенная слепота в этой области для того, чтобы вместе с современными безбожниками изображать религиозное воспитание детей как систематическое превращение их в «идиотов» или как преднамеренное воспитание их к «рабству». К слепоте ведет ребенка не тот, кто отверзает ему духовное око, но тот, кто стремится как бы выколоть ему это око. Словом, верное отношение духа и свободы состоит не только в том, что дух (т.е. духовный опыт, любовь и вера) нуждается во внешней свободе и требует ее, но еще и в том, что дух освобождает человека внутренне, сообщая ему внутреннюю силу, самостоятельность, характер и крылья для духовно осмысленного и победоносного полета через жизнь и смерть.

 

3. ПОЛИТИЧЕСКАЯ СВОБОДА

 

Итак, свобода состоит в том, чтобы всюду (и в одиночестве, и в общении, и в общественных организациях) располагать внутренней силой и способностью — самостоятельно и ответственно стоять перед лицом Божиим и служить делу Божию на земле. Свобода есть как бы духовное самобытие или самостоятельное духовное пение. Ни Церковь, ни приход, ни семья, ни корпорация, ни государство — отнюдь не заинтересованы в том и не уполномочены к тому, чтобы подавлять это самобытие и приводить к молчанию это самостоятельное духовное пение. Напротив, это значило бы для них приступить к самоослаблению и саморазрушению: ибо свободный человеческий дух есть сильнейший и драгоценнейший оплот общественной жизни, и хор, в котором умолкнут все поющие голоса, перестанет существовать. Здание крепко лишь тогда, когда крепки составляющие его камни, каждый порознь. А в духовном плане дело обстоит так, что именно такие самостоятельные и самобытные люди способны наилучшим образом создавать и поддерживать сцепление и прочность общественной организации.

Само собой разумеется, что во всех этих общественных соединениях имеется некий авторитет: в Церкви — авторитет духовный и освященный; в семье — природный, возникающий из естественной связи и любви; в государстве — авторитет, выросший первоначально из родовой связи, а ныне основанный на силе, облагороженной правом и патриотически углубленной. Но задача этого авторитета состоит не в том; чтобы подавлять духовную самостоятельность человеческой личности, но в том, чтобы строить на ней внешний порядок и общую жизнь организации. Все повеления и все запреты этого авторитета обращаются именно к духовно самостоятельному лицу (субъекту права), чтобы войти в его душу и побудить его направить согласно им свое внешнее поведение. Слова этого авторитета (законы, распоряжения, увещания и т. д.) должны быть свободно приняты человеком и свободно вменены им себе самому; тогда они как бы исчезнут в свободном признании лица и не только не создадут никакого подавления его свободы, но, напротив, укрепят ее и наполнят ее жизненным содержанием. Такое свободное признание и самовменение называется (от французского слова «loi», закон) лояльностью. Лояльность не унижает и не подавляет человека. Карлейль был глубоко прав, когда писал: «Великие души всегда лояльны, послушны и почтительны по отношению к тем, кто поставлен над ними,  только  ничтожные,  низкие души  поступают иначе»...50

Поистине только слепое и цельное принуждение (насилие!) порабощает и унижает человека. Напротив, духовный, свободно признанный авторитет воспитывает человека к свободе и силе. Автономия (самозаконность, свобода) и гетерономия (внешнее законополагание, социальный авторитет) не исключают друг друга;, напротив, они духовно соединимы. Ибо с того момента, как человек своим внутренним свободным признанием приемлет, покрывает и наполняет гетерономный закон, несвобода исчезает и социальный авторитет входит в его жизнь в качестве дружественной и ценной опоры. Так обстоит во всех областях общественной жизни.

Итак, духовная свобода совсем не исключает социального авторитета, а последний имеет задачу — обращаться к внутренней свободе человека, взывать к ней, воспитывать ее и укреплять ее. Семя внутренней свободы должно пустить ростки, окрепнуть, выгнать ствол и стать расцветшей свободой, но заменить эту свободу нельзя ничем. Только тот, кто способен к самостоятельному пению, может войти полноправным певцом в поющий хор. Таково значение духовной личности. Внутренняя свобода есть первая и священная основа духовного характера. Внешняя же свобода нужна человеку для того, чтобы стать духовным центром, чтобы приобрести внутреннюю свободу. А внутренняя свобода есть не что иное, как живая духовность человека. И тот, кто это продумает и прочувствует, поймет сразу, в чем значение долга и дисциплины: ибо и долг, и дисциплина, верно и глубоко понятые, суть лишь видоизменения внутренней свободы, которая добровольно приемлет эти внутренние связи и свободно определяет себя к внутренней и внешней связанности*.

Если принять во внимание эти основоположения, то нашему умственному оку откроется верное понимание политической свободы.

Политическая свобода есть нечто драгоценное и ответственное, но именно постольку, поскольку за ней живет и действует духовная, внутренняя свобода. Чтобы верно понести и использовать политическую свободу, необходимо понять, в чем ее драгоценность и какую ответственность она возлагает на человека.

Политическая свобода есть разновидность внешней свободы: человеку предоставляется самостоятельно говорить, писать, выбирать, решать и подавать свой голос в делах общественного устроения. Его требования «не мешайте, не заставляйте, не запрещайте — я сам!..» — удовлетворяются, но уже не только в вопросах его внутренней духовной жизни, а в вопросах общего и совместного устроения. Он объявляется полномочным соучастником, состроителем, сораспоряжающимся в этих делах. И уже не только ограждается его собственная внутренняя свобода, но ему самому предоставляется решать о других людях и об их свободе или несвободе, об их жизни и поведении.

И вот с самого начала ясно, что политическая свобода гораздо больше — и по объему и по ответственности, — чем внешняя отрицательная свобода, ибо последняя дает человеку права в его собственных внутренних делах, права над собою и своей душой, а политическая свобода дает ему права и в чужих делах, права над другими. Это значит, что политическая свобода предполагает в человеке, которому она дается, гораздо большую зрелость, чем свобода духа. Ошибающийся в своих внутренних делах вредит себе; ошибающийся в вопросах чужой свободы и чужих дел — вредит всем другим. Поэтому верное соотношение этих трех свобод таково:

внешняя свобода дается человеку для того, чтобы, он внутренне воспитал и освободил себя;

политическая же свобода предполагает, что человек воспитал и освободил самого себя, и потому она дается ему для того, чтобы он мог воспитывать других к свободе.

И в самом деле, что сделает из политической свободы человек, который не созрел до нее? Чем заполнит он свои политические права, если сам он остался рабом своих страстей и своей корысти? Чего могут ждать от него другие люди, если он свою собственную жизнь превратил в сплошное падение и унижение? Что даст своей стране такой человек, злоупотребляя свободою слова, печати, собраний, выбирая криводушно, голосуя продажно, решая все вопросы общины и государства по прихоти своих страстей и по нашепту своих личных интересов? Не станет ли он опаснейшим врагом чужой и общей свободы? Не распространит ли он в процессе всеобщего растления свое собственное рабство на всех своих сограждан?

Вопрос о том, кто именно созрел для политической свободы и кто нет, решить не легко, тем более, если подходить к людям с чисто внешним, формальным мерилом. И тем не менее основное правило, установленное нами, остается непоколебимо: политическая свобода по силам только тому, кто или завершил свое освобождение, или кто находится в процессе внутренней борьбы за него, понимая его драгоценность, обязательность и ответственность. Человек и народ, чуждые этому сознанию и не вовлеченные в этот внутренний процесс, извратят свою политическую свободу, а может быть, погубят и себя вместе с нею.

Если признать это, то будет уже нетрудно устранить из сознания вреднейший парадокс, утверждающий необходимость и полезность безграничной свободы (крайний либерализм, анархизм).

Ни внешняя свобода духа, ни политическая свобода никогда не должны проводиться последовательно, до конца, до беспредельности и разнуздания. Внешняя свобода духа должна служить внутреннему самоосвобождению, ибо только внутренняя свобода создает человека в его духовном достоинстве. Не следует отказывать человеку во внешней, отрицательной свободе, но, давая ее ему, необходимо объяснять ему, что смысл ее во внутреннем самоосвобождении, что внутренняя свобода не отрицает ни духа, ни авторитета, ни дисциплины, и что человек, не сумевший внутренне освободить себя к духу, к дисциплине и к свободной лояльности, не заслуживает политической свободы, и притом потому, что он только и сумеет злоупотребить ею, себе и другим на погибель. Здесь лежит естественная и необходимая грань внешней свободы. Однако в этом же направлении следует искать и предел политической свободы: надо подготовлять человека к ней, объясняя ему, что она теснейшим образом связана с процессом внутреннего самоосвобождения, что политическая свобода призвана служить не личной или классовой корысти, а ограждению и расцвету права, справедливости и родины; словом, что смысл и корень политической свободы лежит там, где живет и творит духовная, положительная свобода. А это значит, что и здесь не может быть безграничной свободы — нив даровании, ни в осуществлении.

Есть минимум внутренней свободы, ниже которого политическая свобода теряет свой смысл и становится всеразрушительным началом. Человек, не осознавший себя как духовного субъекта (внутренне свободного и внутренно самоуправляющегося), не сумеет понести прав политической свободы. «Даровать» народу политическую свободу — иногда значит ввести его в искушение и поставить его на путь гибели. Это означает, что его необходимо всемерно воспитывать к политической свободе, помогать ему в его внутреннем и духовном самоосвобождении. Первое условие политической свободы есть способность к самодисциплине и лояльности; нет этого условия — и политическая свобода становится даром напрасным и непосильным. Но если политическая свобода уже «дарована», то критерием ее целесообразности является тот же самый процесс внутреннего самоосвобождения, именно: если от пользования политической свободой внутреннее самовоспитание людей крепнет, люди научаются блюсти взаимную духовную свободу, а уровень нравов и духовной культуры повышается, то политическая свобода дана своевременно и может быть закреплена; но если от пользования политической свободой обнаруживается падение нравов и духовной культуры, если обнаруживается избирательная, парламентская и газетная продажность, если внутреннее самовоспитание людей уступает свое место разнузданию, а свободная лояльность гаснет и люди начинают взаимно попирать личную свободу, то политическая свобода оказывается данному народу в данную эпоху не по силам и должна быть временно отменена или урезана.

Это необходимо продумать и понять раз навсегда: всякая внешняя свобода — и формальная, и политическая — имеет свое единое лоно во внутреннем человеческом мире. Свобода есть нечто для духа и ради духа, свобода есть нечто в духе зреющее и от духа исходящее. Вне духа и против духа она теряет свой смысл и свое священное значение. Оторвавшись от духа, она обращается против него и попирает его священное естество. Обратившись против него, она перестает быть свободой и становится произволом и всепопиранием. Тогда наступает то, что вслед за Пушкиным следовало бы назвать «безумством гибельной свободы»51 («Воспоминание»); и тогда, строго говоря, о «свободе» говорить уже невозможно. Тогда и «винить» свободу нельзя, ибо злоупотреблять можно всем и в злоупотреблении виноват злоупотребляющий, а не злоупотребляемая ценность.

Итак: без свободы — гаснет дух; без духа — вырождается и гибнет свобода.

О, если бы люди увидели и уразумели этот закон!

 

Глава четвертая

О СОВЕСТИ

 

Возможно ли, чтобы великая душа не имела совести — самого существа всех действительных душ, великих и малых?52

Карлеиль

1. УТРАТА

Людям было бы легче уразуметь закон внутренней свободы и сравнительную условность внешней и политической свободы, если бы они чаще и радостнее прислушивались к тому, что обычно называется «голосом совести». Ибо человек, переживая это изумительное, таинственное душевное состояние, осуществляет внутреннюю, духовную свободу в таком глубоком и целостном виде, что ему невольно открываются глаза на его подлинную природу: он сам становится духовно свободным в этот момент и начинает постигать эту свободу уже не с чужих слов, не одним отвлеченным рассудком или воображением, но собственным, удостоверенным опытом, главным и драгоценнейшим источником всякого познания. Мало того, человек, верно переживший совестный акт, завоевывает себе доступ в сферу, где долг не тягостен, где дисциплина слагается сама собою, где инстинкт примиряется с духом, где живут любовь и религиозная вера.

Совесть есть один из чудеснейших даров Божиих, полученных нами от Него. Это как бы сама Божия сила, раскрывающаяся в нас в качестве нашей собственной глубочайшей сущности. То, на что указывает нам совесть, к чему она зовет, о чем она нам вещает, есть нравственно-совершенное; не «самое приятное», не «самое полезное», не «самое целесообразное» и т. п., но нравственно-лучшее, совершенное, согласно тому, как указано в Евангелии: «будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный» (Мтф. 5, 48).

Однако говоря так о совести, я разумею не то, что нередко обозначают этим словом в повседневной жизни. Я разумею живую и не урезанную расчетом христианскую совесть, озаренную и просвещенную Христом, верную Ему и окрепшую на Его заветах. В согласии с некоторыми отцами Церкви, можно было бы утверждать, что и в. языческом мире, до Христа, были великие и чистые души, которые как бы предчувствовали глагол христианской нравственности, носили его в глубине своего сердца и своей мудрой воли, и внимали ему чутко, и во многом верно (таковы Конфуций53, Лаотзе54 , Будда55, Зороастр56, Сократ57 и нек. другие). Это было как бы «естественное» откровение. Но истинное и совершенное откровение пришло после них из чистого и божественного источника; оно было дано для того, чтобы очистить все до глубины, чтобы потрясти и оживить человеческое сердце, растопить застывшую в нем тысячелетнюю льдину, умилить человеческую жестокость и открыть людям доступ к духовному акту совести во всей его чистоте и совершенстве. Здесь и было заложено начало христианской совести.

Нельзя отрицать того, что совесть присуща человеку, так сказать, «от природы». Надо также признать, что вряд ли есть на свете человек, который не носил бы в душе своей ее голоса, — пусть в самом первобытном, скрытом виде, так, как если бы совесть изредка стучалась у его двери или тишайшим голосом взывала к нему из глубины, или вдруг озаряла своим лучом его настроения и злодейства. Во всяком случае, тот, кто стал бы утверждать, что на свете есть люди совершенно и окончательно бессовестные, поставил бы перед собою очень трудную задачу. Он должен был бы сам быть настоящим художником совестного акта, как бы мастером и учителем совести; он должен был бы хорошо знать все возможные формы ее проявления; и затем ему пришлось бы вступить в общение с тем, у кого он отрицает наличность совести, и испытать на нем все возможные способы духовного общения, исследования и удостоверения, прежде чем объявить свой окончательный приговор. Но опыт его вряд ли удался бы ему и притом не только в силу формально-логических оснований, согласно коим нельзя умозаключать от «ненахождения» к «небытию» или от «отсутствия» к «невозможности» чего-нибудь, но в силу оснований содержательных и предметных. Тот, кто возьмется за такое дело — исследовать и установить наличность или отсутствие совести у другого человека и приступить к нему мудро и искусно, — тот, наверное, испытает и подтвердит то, что каждый христианский воспитатель и духовник испытал и отметил не, раз в своей жизни, а именно: в этих испытующих беседах, полных христианской любви, проповеднического искусства и живой доказательной действенности (т.е., напр., при совместно совершаемых поступках!),—человек, с виду совершенно бессовестный, начнет постепенно обнаруживать такие состояния, делать такие высказывания, как если бы совесть медленно начинала пробуждаться в нем от давнего и крепкого сна или как если бы серые стены повседневной пошлости, черствости и себялюбия, забот и опасений стали обнаруживать некие светоиспускающие трещины; как если бы и для этого черствого, злого, жестоковыйного человека пробил час пробуждения к духовности, любви и доброте. Здесь обстоит так, как и во всей сфере духа; кто умеет вести раскопки, тот находит; кто верно взывает, тот получает ответ; кто носит в себе живую силу совести, тот сумеет отыскать в своем ближнем — будь он совсем мрачен и ожесточен душою — искру священного огня, а может быть, раздуть ее так, чтобы она породила живое пламя. Для того, чтобы привести бессовестного человека к покаянию и обращению, необходимо, конечно, истинное искусство; но прежде всего для этого необходимо, чтобы сам обращающий не «проповедовал» отвлеченно, исходя из своей черствости, сухости и пошлости, но взывал бы, исходя из собственного жизненного пламени, уверенно и властно, действуя и как бы заклиная, зажигая огонь в чужом сердце. Тот, кто рассуждает без любви, без веры и огня, кто сам не переживает поистине потрясающую силу совести и не отдается ей, не подчиняется ее действию,— тот носит в душе как бы мертвую пустыню, и его мертвый голос не вызовет ничего, кроме мертвого отголоска из расстилающейся перед ним пустыни. Только живое родит жизнь; дух пробуждается только на зов духа; какой любви может научить нелюбящий? как может неискренний вызвать искру в угасшей душе? А совесть есть сама жизнь и дух, и любовь, и искренность: сила страшная, и чистая, и божественная...

Беда современного человечества состоит в том, что оно как бы разучилось переживать совестный акт и отдаваться ему, что весь его «ум» и вся его «образованность» есть мертвое и отвлеченное действие рассудка, недурно соображающего о «целесообразности» разных средств, но ничего не разумеющего в вопросе, о священных целях жизни. Беда в том, что современный человек научился «относиться критически» к священной, иррациональной глубине совести, ограждать себя от его голоса и иронически подсмеиваться над совестными людьми. Среди современной интеллигенции царит не высказываемое, но молчаливо подразумевающееся и все более укореняющееся воззрение, будто «умному» человеку, собственно говоря, решительно нечего делать с совестью; у него много других дел поважнее; ему надо приспособиться к сложным законам общественности, хозяйственности и политики для того, чтобы научиться комбинировать эти законы в свою собственную пользу и на этом построить свое благополучие; жизнь становится все сложнее и труднее, борьба за существование требует все большего внимания и напряжения..; при чем здесь «совесть»? что она может дать, кроме новых и притом бесплодных осложнений и забот? пускай над ней возятся люди «сентиментальные», «глупые» и не приспособленные к реальной жизни, а им, «умным», — не до того... Хорошо еще, если такой человек однажды — он и сам не знает, откуда это берется и как он этому поддается, — начнет беспокоиться от каких-то странных внутренних «укоров», которые могут превратиться и в настоящие «угрызения» (а может быть, это только «нервы» начинают «пошаливать»?!.): ибо все-таки эти угрызения и муки означают, что и его великолепный, все предусмотревший ум, интересовавшийся доселе только одной целесообразностью, имеет свой предел и что его живая душа не исчерпывается ни этим умом, ни его самодовольством...

Христианская совесть, этот драгоценный и благодатный дар христианского откровения, как бы смолкла за последние века европейского просвещения и особенно за последний век капиталистического расцвета. А это указывает на то, что «просвещенному» и безрелигиозному человеку наших дней предстоит вступить на путь больших страданий и потрясений. Ибо совесть не есть какое-то сверхдолжное и недоступное обыкновенному человеку дело «праведника» или «отшельника», ненужное рядовому человеку и бесполезное для верхнего, ведущего социального слоя. Напротив, совесть нужна каждому человеку, и не только в великие, поворотные моменты его жизни, но и в ежедневных делах и в обыденных отношениях; и то, что совсем не тронуто ее лучом, оказывается не только недоброкачественным в смысле духовной ценности, но и жизненно не прочным, не крепким, в высшей степени подверженным распаду и в личной, и в общественной жизни.

Совесть есть живая и цельная воля к совершенному, поэтому там, где отмирает эта воля, качественность становится безразличной для человека и начинает уходить из жизни; все начинает делаться «недобросовестно», все снижается, обесценивается, становится никому не нужным: от научного исследования до фабричного продукта, от преподавания в школе до ухода за скотом, от канцелярии чиновника до уборки улиц.

Совесть есть первый и глубочайший источник чувства ответственности, поэтому там, где это чувство угасает, воцаряется всеобщее безразличие к результату труда и творчества; что же могут создать безответственный судья, политик, врач, офицер, инженер, кондуктор и пахарь?

Совесть есть основной акт внутреннего самоосвобождения, поэтому там, где акт исчезает из жизни, внешняя свобода теряет свой смысл, а политическая свобода начинает извращаться, человек теряет доступ к свободной лояльности, и ему остается только две возможности в жизни: или повиноваться законам из корысти и страха, уподобляясь лукавому и неверному рабу, или не повиноваться законам, всячески изощряясь в безнаказанном правонарушении и уподобляясь непойманному преступнику.

Совесть есть живой и могущественный источник справедливости; поэтому там, где ее лучи уходят из жизни, человек теряет как бы душевный орган для справедливости и вкус к ней; во что же превратится жизнь в обществе, где этот орган и этот вкус атрофированы? что за суд сложится в этой стране? что за чиновничество? что за торговля? какую жизнь поведет богатый слой общества? какая эксплуатация низших классов водворится в этой стране? какое справедливое негодование начнет накаливаться в низах? какая революционная опасность повиснет над государством?

Наконец, во всяком жизненном деле, где личное своекорыстие сталкивается с интересом дела, службы, предмета, совесть является главною силою, побуждающею человека к предметному поведению; поэтому там, где совесть вытравляется из жизни, ослабевает чувство долга, расшатывается дисциплина, гаснет  чувство верности, исчезает из жизни начало служения; повсюду воцаряются продажность, взяточничество, измена и дезертирство; все превращается  в  бесстыдное  торжище,  и  жизнь становится невозможной...

Вот почему я утверждаю, что совесть есть не только источник праведности и святости, но и живая основа элементарно упорядоченной или тем более расцветающей культурной жизни. Совесть есть то светящееся лоно, из которого исходят, пронизывая всю жизнь, лучи качественности, ответственности, свободы, справедливости, предметности, честности и взаимного доверия. И если бы однажды злому духу в ночи удалось погасить в душах спящих людей все лучи совести, хотя бы на сравнительно короткое время, то на земле воцарился бы такой ад, о котором самые злые сновидения не могли бы дать нам верного представления.

Отход Современного человека от христианской совести чреват величайшими опасностями и бедами. Этот отход будет продолжаться до тех пор, пока не наступит возвращение. Человечеству придется опять пробивать себе дорогу к акту христианской совести. Но сначала оно должно будет заметить эту утрату и постигнуть ее роковое значение, а для этого ему, быть может, придется пережить крушение всего современного строя... Может быть, искра христианской совести возродится только в окончательно сгустившихся сумерках безбожия, и распада... Мы не должны считаться с этой перспективой, как с неизбежной; напротив, надо сделать все, чтобы предотвратить трагическое крушение нашей духовной культуры. И чем скорее и глубже человечество постигнет природу переживаемого им духовного кризиса, чем яснее оно поймет, что без совести на земле невозможна ни культура, ни жизнь, тем более бед и страданий будет предотвращено...

 

2. НЕВЕРНЫЕ ПУТИ

 

Но что же такое представляет из себя акт совести? Как осуществить его? Как он переживается? К чему зовет он? О чем он вещает?

Прежде чем ответить на эти вопросы, мы должны отказаться от того, что обычно понимают под совестью, ибо то, что современные люди представляют себе, говоря о совести, есть нечто искаженное и несоответственное, как бы духовные развалины, скудные остатки былого христианского храма.

Так, когда современные люди говорят о совести, то они слишком часто имеют в виду не силу положительного зова, но лишь так называемые «укоры совести», т.е., собственно говоря, только негативные остатки ее, болезненный протест вытесненного и не состоявшегося совестного акта. Тот, кто знает только «укоры» совести, т.е. испытывает в душе только ее неодобрительные проявления, наступающие после совершения дурного поступка, тот, очевидно, не допускает совесть к положительным, творческим проявлениям и, может быть, сам не знает о том, что он ее вытесняет, отодвигает, не дает ее акту состояться и пронизать душу; возможно, что он искажает или извращает этот акт каждый раз, как он намечается или уже состаивается в душе; возможно также, что он совсем не представляет себе, что это за «акт совести», как и когда он возникает, что он дает человеку и куда он ведет его. Тогда он испытывает только то своеобразное «неодобрение», которое обнаруживается лишь после совершения дурного поступка или осуществления дурного состояния. Это «неодобрение» выражается иногда в каком-то легком и отдаленном «недовольстве собою», а иногда обостряется до мучительного, невыносимого отвращения к своему поступку и к самому себе. Тогда человек переживает некий внутренний разлад, наполняющий душу унынием, тоскою и растерянностью; этот разлад раскалывает душу, повергает ее в состояние раскола и слабости, мешает жить и радоваться; и укоры, встающие невольно со дна души, бывают подчас настолько болезненны, что человек начинает думать об одном — как бы ему спастись от этих гложущих упреков и от этого внутреннего раскола. И, не зная, как спастись от них, он переносит свое отвращение и ненависть на самую совесть... Вот откуда это зловещее описание совести у Пушкина («Скупой рыцарь»):

...Иль скажет сын, ... что меня

И совесть никогда не грызла, совесть,

Когтистый зверь, скребущий сердце, совесть,

Незваный гость, докучный собеседник,

Заимодавец грубый, эта ведьма,

От коей меркнет месяц и могилы

Смущаются и мертвых высылают?..*

 

Может быть, проще всего было бы задушить в себе это совестное неодобрение: вытеснить его туда, в ту самую бессознательную душевную глубину, в которой оно возникает и из которой появляется, и постараться о том, чтобы оно там более не оживало... Есть люди, которым это, по-видимому, удается, но есть и такие, которых на этом-то пути и ждет крушение.

Те, которым это удается, создают в своей душе как бы некий подземный погреб, в котором они пытаются замуровать или просто похоронить свою совесть со всеми ее укорами; чем тягостнее или даже мучительнее проявлялись доселе укоры совести, чем труднее было удалить их из дневного сознания души, тем ожесточеннее ведется эта замуровывающая или удушающая борьба с совестью, с тем большим гневом или даже яростью воспринимается и вытесняется новое оживление ее укоров. Дело может дойти до того, что каждый намек на совесть или на совестный акт (у самого себя или у других, или в искусстве) будет встречаться с затаенной иронией или прямым издевательством. Отвращение может перенестись с совестного переживания и на то, к чему оно призывает, и тогда самая идея добра, доброты, добродетели может стать человеку ненавистной и отвратительной. Душа становится циничной, черствой и холодной; и если она не лишена темперамента, то она начинает связывать свой «пафос» с отрицанием нравственности, с проповедью ненависти и мести (напр., доктрина классовой борьбы). Все, что остается в такой душе от совести, сводится к  злобной иронии по отн